Ночная радуга
Шрифт:
Давным-давно дали речке имя Ольховочка. А еще называют люди речку Певучая. Редко где встретишь столько птиц, сколько гнездится их здесь по чащам и на луговинах. И какие только голоса не услышишь!
Ранней весной стекают в реченьку звенящие переливы жаворонков, дарят ей скворцы замысловатые напевы, и шлют с высоты привет журавлиные стаи. Не облетят стороной утки и кулики — останутся с нею на все лето.
Нескончаемые песни поются, когда распустится листва и разнесет ветер вздохи черемухи. И кого тут нет! С первым светом утренним и до вечернего тумана перекликаются кукушки, соревнуются меж собой славки и пеночки-теньковки, неповторимо звучны трогательные строфы певчего дрозда, и всю жизнь бы внимал искусным перепевам синегрудок-варакушек.
А больше всего славится реченька соловьями. Каждый куст свистит и щелкает. Пройди неслышно кустами, всмотрись зорко и заметишь немало слушателей у соловушки. Притих возле своей голубки нежный вяхирь, раздувает он винно-красный зоб, но не осмеливается заворковать. Малая выпь как села на ольховый сук у воды, так и застыла по стойке «смирно».
Соловьиные паузы заполняют скрипуны-коростели. Им подсвистывают погоныши, и где-то бьют перепела. И все голоса, голоса...
Ни на день не расстаюсь я с речкой. Закрою глаза, а передо мной все она, Певучая. Просвеченная солнышком, воспетая иволгами и соловьями. Соловьями на каждой ветке черемухи и бузины.
ТРЯСОГУЗКА
Еще вчера светились и звенели березовые листья, а сегодня плотно прилипли они к сырой земле. Сгасли угли листопада и в осинниках. Первая слякиша сошла, но угрюмо-холодно в лесу, и вымерло, даже синиц не слыхать.
На полянке под березами увидел я пепельный комочек. Подошел ближе и разглядел молодую белую трясогузку. Сжалась она и виновато скосила на меня влажный глазок. Чувствую, как дрожит ее тельце под перышками, как голодно ей в пустом воздухе.
Первым делом пожалел я трясогузку. Живо вспомнил, как шумела вчера слякиша. Не мудрено и отбиться от стайки такой крохе. И захотелось мне приласкать-отогреть и хоть чем-нибудь накормить птаху. Да чем? Где они надоедливые мошки-мушки?
Пока размышлял, трясогузка встрепенулась и начала порхать над ворохом листьев. Часто-часто взмахивала крылышками, вроде бы согреться старалась. Я так и подумал, улыбнулся ей: ишь, какая догадливая! И тут же сконфузился. Листочки под ней перевертывались, и она высматривала под ними схоронившихся мушек. Вишь, тут склюнула, вон там кого-то обнаружила...
Кружилась, порхала трясогузка над листьями и потихоньку отдалялась от меня. А я шаг за шагом ступал, за ней следил.
Сколько времени мы двигались лесом«по мутному небу не определишь. Незаметно на опушке очутились, и трясогузка легко высоту набрала. Снежинкой растворилась она и уже издали весело подала: «до-ле-чу, до-ле-чу». Как бы успокаивала: не загину, догоню своих сестер.
СВОЯ ПЕСНЯ
Зеленовато-желтая синица, словно последний листок, порхала в березовых ветках и все «пинькала» да насвистывала. А что, если ее подразнить! Я по-синичьи свистнул.
Синица насторожилась и прислушалась. Я снова свистнул: «фи-ють, фи-ють, пинь, пиньк». Она стала отчаянно озираться на березы. И сколько ни смотрела — не могла найти своей подружки. Кто же свистел?
Глянула синичка на меня и все поняла: «Ах, так это ты проказничаешь?» И неожиданно выпела звонко-серебристо: «Тю-ти, ви-тю-тю». Да еще такое — что словами и не передать. Спела и с задоринкой прищурилась, как бы спрашивая меня: «А так-то ты сможешь?»
— Не могу, — признался я и развел руками, — Нет, не могу!
Голосок у синицы негромкий, да свой. Как ни старайся, а по ее не споешь. И березы слушать не станут, отвернутся. Лес не проведешь.
ЧЕРЕМУХОВАЯ НОЧЬ
Давно опушились вербочками тальники, вызеленились на них листочки, а черемуховый куст стоял неодетый и все кого-то или чего-то ждал. И как-то майским вечером ожил в нем соловей. Щелкнул-свистнул и... смолк. Нет, не пелось ему в голых ветках.
А земля дышала теплом, и чутко было, как росла-ворошила трава сухие листья под черемшинами...
И соловей не вытерпел: засвистел и защелкал на весь край. Да разве мог он выжидать, если куст на высоком берегу Крутишки снился ему в заморских краях, к нему торопился-летел долго и нелегко, для него берег он свою песню. И счастливый куст засветился в сумерках чистыми легкими кружевами. Воздух стал пахуч и свеж, и тогда соловей весь превратился в звонкую вдохновенную песню. И чем громче и сердечнее он изумлял черемуху, тем больше и больше рождалось на ветках светлых кистей.
Была полночь, а в дальних юровских тополях проснулась кукушка. Не луна полнолицая своим светом, а соловей разбудил ее. И она до утра считала-сулила бессмертие певцу черемуховой ночи. А если он на самый короткий миг умолкал, в ивняках тревожилась варакушка, начинал скрипеть-припадать на ногу коростель.
Снова и снова поднималась и звенела соловьиная песня, и все рядилась в подвенечное платье черемуха. А земля стала так мила и молода — хотелось взлететь и смотреть на нее вровень с луной.
Казалось, пел только один соловей, а остальные лишь отзывались и несли, несли его песню по всей русской земле. И всюду зацвела белая черемуха...
Солнцевосход встречала черемуха невестой, волновалась и заглядывала в Крутишку. И солнышко дивилось на нее горячо и жарко, искало золотистыми руками ночного певца. Не жар-птицу увидело оно — скромно-серую птичку с темными усталыми глазами.
МАСТЕРА
Как-то после первых проталин выбрался я в березняк за речкой Барагой. И недалеко от околицы села, но пашней хватило мне лиха досыта. Сполоснул сапоги в лывине и только сел на опушке — услыхал голоса грачей. Небольшая стайка птиц направлялась сюда почему-то со стороны дальних лесов. Вот они заиграли над березами, и тут меня осенило: а что если те самые, Максимовы грачи?..
В тот парной апрельский день дедушка Максим шепотом поманил меня в створку:
— Поди-ко, чо покажу, — надивуешься...
Привел к тополям и ветлам, где грачи разноголосицу тянули, поискал глазами по вершинам:
— Видишь ли?
Ничего особого я не видел. Снуют грачи, поднимают с волглой земли сучки и выкладывают в развилках гнезда. Видать, допекает солнце, жаворонки и ручьи подгоняют. «Пора-а, пора-а», — шумят строители, и даже неловко здесь прохлаждаться.
— Эвон парочка любопытная, — подсказал дед. — Приметь-ка за ней. Сами не вьют гнездо, зато во все успевают заглянуть. Тут окладники выправят, там рядок закрепят или щель заладят. Который день приглядываю. У одного-то перо в левом крыле повыдергано.
Сперва в сутолоке я не мог разобраться. Потом обвык и запомнил странную пару. Она и на самом деле вела себя не так, как все. И лишь уследил за ней — дед с тревогой охнул:
— Теперя бить начнут. Турнут-таки их отселева. Турнут...