Ночные бульвары
Шрифт:
– Да, тебя.
– А… Ну, вот и мы.
И когда официант поставил рюмки:
– Ты что-то хотел мне сказать.
Она в ожидании откинулась на спинку стула и скрестила ноги. Ноги она скрещивала небрежно, не одернув целомудренно юбку над оголенными бедрами. Робер вместо ответа поднял рюмку и разом опрокинул. Марианна легонько отпила, словно пробуя, затем проглотила остатки.
– Ты говорил, что хочешь мне что-то сказать, – повторила она.
– Пустое. Что я могу тебе сказать?
– Откуда мне знать? Тебе одному известно.
– То, что я хотел сказать, давно сказал. Ничего другого с тех пор придумать не смог.
– Тогда к чему была та комедия на днях?
– Так. Без глубоких причин. Хотел тебя видеть, и все.
– Вкусная отплата за несбывшуюся любовь, что ли?
В машинальной улыбке полных ярко-красных губ было что-то бесстыдное, однако Робер не ощутил желания реагировать.
Она смотрела на него без особого интереса и словно ожидала ответа. Потом сказала совсем без связи:
– Знаешь, а ты довольно сильно изменился. И не в лучшую сторону.
– Например?
– Например? Ставишь меня в неудобное положение…
– Ну, не деликатничай уж так.
– Я и не деликатничаю. Но перемен в тебе так много, что просто не знаю, с которой начать.
– Начни с чего хочешь, – безразлично предложил Робер, выплюнув на тротуар мокрый окурок и достав новую папиросу.
– Тогда начну с твоей отвратительной привычки разгуливать по всему рту сигаретой и беспрестанно барабанить пальцами по столу.
– Мелочи, – заметил Робер, перестав постукивать по мраморной плите.
– Неврастения – не мелочь.
Он не ответил. Только снова легонько застучал пальцами по столу.
– Да, ты довольно сильно изменился, малый. Состарился и даже подурнел. Когда-то ты был красавцем, Робер, а теперь подурнел.
– Я бы мог сказать то же самое о тебе, если б не был кавалером.
– Хорошо, хоть не говоришь. Теперь вижу, что кое-что с молодости у тебя сохранилось: злоба.
– Дело не в злобе. Дело скорее в возрасте.
– Могу тебя заверить, что больше двадцати восьми мужчины мне не дают.
– И столько тебе и есть….
– Именно так.
– Значит, когда-то я был влюблен в двенадцатилетнюю девочку. Хорошо хоть, что этого не поняли власти. Это ведь наказуемо, знаешь.
– Наказуемы лишь деяния. А деяниями, если мне не изменяет память, ты похвастаться не можешь.
– Верно, – равнодушно кивнул Робер. – Вообще, все, что ты говоришь, верно. Ты выглядишь на двадцать восемь, а я лишь по злобе своей даю тебе еще восемь, и мы с тобой – это цветок в каплях росы да развалина, собранные в странном сожительстве.
– Никакого сожительства нет.
– Чудесно, нет и сожительства. Сожительство – это для того, толстого. Уж не господин ли супруг, случайно?
– Супруга у меня нет.
– Значит, любовник.
– Ну, и что с того?
– Ничего.
– Тогда выпьем по маленькой на посошок да разойдемся.
Робер заказал.
– С каких пор у тебя этот любовник?
– Не твое дело.
– Знаю. Просто так спрашиваю. С каких он у тебя пор?
– Нет, ну до чего ты надоедлив. Допрос, что ли, проводишь? По какому праву?
– Никакого допроса. Так, беседуем. Впрочем, если хочешь, можем сменить тему.
– Вот это что-то разумное.
«Верно, сменим тему. Станем говорить глупости – что придет в голову.»
Официант принес заказ.
Робер вытащил изо рта мокрый окурок и зажег новую сигарету. Затем поднял рюмку и отпил до половины.
– Ты становишься воздержаннее, – заметила Марианна.
– Нет. Просто бережливее.
– В затруднении?
Он кивнул.
– Плохо живешь?
Он снова кивнул.
– Костюм у тебя неплохой…
– Да, но единственный.
– Чем вообще занимаешься?
– Тем же, чем и раньше.
«Врешь. Ничем ты не занимаешься. И ничего не осталось у тебя от того Робера, который трудился. Ничего, кроме привычки держать сигарету во рту, чтобы освободить руки для кистей и палитры. Ну вот, теперь они у тебя совершенно свободны. Свободны от всего – даже от кистей и палитры.»
– Тебе бы к Пикассо за советом сходить… – предложила Марианна после краткого молчания.
– Тайна известна мне и без Пикассо.
– В чем же дело тогда?
– Ну вот, теперь ты становишься надоедливой. Оставь! – Он устало махнул рукой.
– Как хочешь…
Она замолчала, но немного погодя снова добавила:
– И все же жил же ты как-то все эти годы.
– Совершенно верно. Жил как-то. Жил всяко. В последнее время даже с немалыми деньгами в кармане. Но сейчас все кончено. Полный крах.
– И окончательный?
– Скорей всего.
Он выплюнул недокуренную сигарету, подпер голову ладонью и стал смотреть на улицу. Ряды прохожих поредели. За каштанами напротив загорелись зеленые буквы неоновой рекламы, и деревья в темноте стали плоскими и неестественными, словно декорации.
– Ты только не подумай, – сказал Робер, вновь повернувшись к столу, – что я позвал тебя на судьбу свою пожаловаться.
– Я ничего и не сказала.
– Потому что в сущности у меня нет причин жаловаться. Мне даже хорошо. Человеку всегда хорошо, когда ему нечего больше терять.
Она посмотрела на него, но ничего не ответила.
– Разве не так?
Она молчала и смотрела на него.
– Потому что если нечего терять, значит, единственная возможная перемена – что-то приобрести.
– Например, вечный покой.
– Да, даже и это. Когда устал – я хочу сказать: устал до предела, – то это не самая страшная перспектива.
– Любишь ты пофилософствовать, – заметила Марианна. – С тех еще пор любишь. И может быть, в этом и состоит все твое несчастье. Потому что в том зверятнике, куда нас с тобой впихнули, коли цел остаться желаешь, так действовать нужно.