Ноев ковчег писателей. Эвакуация 1941–1945. Чистополь. Елабуга. Ташкент. Алма-Ата
Шрифт:
Наталья Соколова вспоминает то же самое: “Оснос, вернувшись из поездки, привез растерянного Мура на нашу квартиру, помог ему дотащить вещи – знаменитый чемодан с рукописями матери и весь остальной скарб” [60] [61] .
Мы оставим на некоторое время Мура. В данном случае он был источником вести, которая за очень небольшое время стала циркулировать по всему писательскому сообществу. Никто не знал подробностей, да и писать развернуто, как уже говорилось, не решались.
60
Эфрон Г.Т. 2. С. 8.
61
См. приложение.
Лидия Чуковская писала отцу: “Сегодня 4/IX. В Елабуге на днях похоронили Марину Ивановну Цветаеву. Она повесилась” [62] .
Мария Белкина 10 сентября сообщала А. Тарасенкову в Ленинград, где он находился вместе с другими писателями: “Марина Ивановна – стала уже историей литературы. Она умерла. Как мне всегда казалось, она умрет не просто. У нее была слишком трудная жизнь, видно, она под конец не выдержала. Я видела ее перед отъездом” [63] . Через некоторое время последовало другое письмо, где говорилось, что Цветаева умерла как герой Л. Толстого “Поликушка”. Так она намекала мужу на обстоятельства ее гибели.
62
Чуковский К., Чуковская Л. Переписка. С. 306.
63
Копия письма в архиве автора.
Сама Белкина получила известие от С. Вишневецкой (жены Вс. Вишневского), та пришла навещать ее в роддом и сказала презрительно, что, в то время как вся страна воюет, Цветаева нашла время повеситься.
Интересно, что и Пастернак 10 сентября написал знаменитое письмо жене:
Вчера ночью Федин сказал мне, будто с собой покончила Марина. Я не хочу верить этому. Она где-то поблизости от вас, в Чистополе или Елабуге. Узнай, пожалуйста, и напиши мне (телеграммы идут дольше писем). Если это правда, то какой же это ужас! Позаботься тогда о ее мальчике, узнай, где он и что с ним. Какая вина на мне, если это так! Вот и говори после этого о “посторонних” заботах! Это никогда не простится мне. Последний год я перестал интересоваться ей. Она была на очень высоком счету в интел <лигентном> обществе и среди понимающих, входила в моду, в ней принимали участие мои личные друзья, Гаррик, Асмусы, Коля Вильям, наконец Асеев. Так как стало очень лестно числиться ее лучшим другом, и по многим друг < им > причинам, я отошел от нее и не навязывался ей, а в последний год как бы и совсем забыл. И вот тебе! Как это страшно. Я всегда в глубине души знал, что живу тобой и детьми, а заботу обо всех людях на свете, долг каждого, кто не животное, должен символизировать в лице Жени, Нины и Марины. Ах, зачем я от этого отступил! [64]
64
Пастернак Б. Письма к З. Н. Пастернак. С. 180.
С Муром они встретятся через месяц в Москве.
В записных книжках от 15 сентября Гладков пишет: “Слухи о смерти Долматовского, <…> о самоубийстве М. Цветаевой. Наши войска оставили Кременчуг” [65] .
Самоубийство Цветаевой переживалось и осмыслялось, видимо, всю войну и потом, но до нас дошли обрывки фраз и письменных свидетельств, которых было очень немного. Сикорская писала в дневнике, что получила письмо из Елабуги от Саконской и побежала с ним Союз писателей. Там даже создали комиссию, дабы найти могилу. Свидетельство выглядит невероятно. Просматривая бумаги Союза писателей, связанные с эвакуацией писателей в Чистополь, я не нашла ни одной официальной с упоминанием имени Цветаевой. Может быть, еще найдется.
65
РГАЛИ. Ф. 2590. Оп. 1. Ед. хр. 133.
Но самое странное, что след от того самоубийства остался в жизни Саконской и ее сына Лельки. Известно, что мальчики Вадим Сикорский, Александр Соколовский и Георгий Эфрон с недовольством смотрели на свое елабужское заточение. Еще на пароходе они стали изводить матерей тем, чтобы вернуться назад. После гибели Цветаевой и отъезда Мура произошло еще одно трагическое событие. Когда матери не было дома, Саша Соколовский соорудил петлю и успел уже затянуть ее на своей шее, но тут мать вошла в комнату и увидела его висящим. Он был еще жив. Маленькая хрупкая женщина стала вынимать юношу из петли. Последствия этой истории сказались на ее здоровье, Нина Саконская до конца дней не оправилась; вернулась в Москву горбатенькой. Прожила недолго, до 1951 года. Может быть, с этим событием и связано ее молчание, отсутствие воспоминаний о тех днях.
Мур в Чистополе. Сентябрь 1941 года
Начало сентября 1941 года. Идут дожди, на улицах Чистополя непролазная грязь. Калош нигде не продают.
Мур идет к Асееву, который потрясен смертью Цветаевой. Но тут же он сообщает Муру, что вынужден ехать в Москву, поэтому взять его к себе не может. Судя по дневникам нашего хроникера Виноградова-Мамонта, 15 сентября тот встречает сестер Синяковых, которые приглашают его в гости к Асееву.
По набережной Камы дошли до Соборного спуска. Сели на паром <…>. На носу сидели три женщины с узелками шиповника. Разговорились. Оказалось, это – сестры Оксаны Асеевой. Живут они <в Москве > в Скатерном < переулке >, 22!!! Против нас! Я поведал им о своей встрече с В. Хлебниковым <в Пятигорске 1921 года, осенью >. Зашло солнце. Мы высадились на берег. Поднялись в гору. Н. Н. Асеев утром работает и нигде не показывался. Чистополь ему нравится. Адрес его – ул. Володарского, 69. Мы получили приглашение к Асеевым и непременно воспользуемся [66] .
66
Виноградов-Мамонт Н. [Из дневника]. С. 114.
Асеев оставался в Чистополе и делал все, чтобы пристроить Мура в интернат. Однако это было непросто, за интернат надо было платить, а Асеев вовсе не хотел брать оплату на себя. Он уговаривает юношу ехать в Москву в Литфонд с письмом. Неизвестно, знал ли Асеев о том, что в Москве уже никого не прописывают. Эвакуированных прикрепляли к тому месту, куда они выезжали.
“От Асеева веет мертвечиной”, – вдруг записывает Мур. “Как скучно живут Асеевы! У него – хоть поэзия, а у ней и у сестер – только разговоры на всевозможные темы” [67] .
67
Эфрон Г. Т. 2. С. 11, 14.
К и сентября все меняется, директор интерната Хохлов получает телеграмму из Москвы, что Мура можно зачислить, ему даже предлагается материальная помощь. В глазах Чистополя – Асеев главный благодетель, он помогает мальчику. Воспоминания об Асееве у чистопольцев сходятся почти у всех в одном: он старался что-то делать. Но несчастье – скупая жена, Оксана Синякова, жадность ее была общеизвестна. Ее замечали многие. Гладков вспоминал, как зимой голодала семья сестры Оксаны Веры Синяковой и Семена Гехта, он ходил по рынку, пытаясь продать белье своей жены, и там же ходил и Асеев, скупавший разные вещи за бесценок. Оксана тяжело восприняла такую обузу, как Мур. Берта Горелик спустя годы, после смерти Асеева, была лечащим врачом Оксаны Асеевой и говорила, что ее квартира была очень запущена, а под матрасом после ее смерти нашли пачки денег…
Наталья Соколова вспоминала о Муре в Чистополе:
В этот период несколько раз заходил к Жанне и Юре, я его видела, разговаривала с ним <…>. Это был высокий красивый юноша с хорошей выправкой, гордой посадкой головы и очень светлыми глазами. “Настоящий ариец”, как кто-то о нем шутя сказал. Аккуратный, подтянутый, вещи на нем ладно сидели, шли ему. Не располагал к фамильярности, панибратству, похлопыванию по плечу. Он казался замкнутым, холодным, пожалуй, даже высокомерным, но это, очевидно, было у него защитное – пусть не смеют жалеть, сочувствовать, оплакивать его горькое сиротство. Холодность, сдержанность были, конечно же, продиктованы гордостью, самолюбием [68] .
68
См. приложение.
А одна из сестер Синяковых, Надежда, писала в сентябре 1941 года в Москву близкому приятелю – писателю М. А. Левашову:
Милый Гулливер! <…> Живем мы хорошо. Мне здесь нравится, люди симпатичные, половина татар. Скучать некогда. Нас постигло несчастье, Цветаева лишила себя жизни, она повесилась.
Печально, очень ее жаль. По вечерам Коля читает ее великолепные стихи. Ее сын здесь живет в общежитии пионеров [69] .
Мур стал заметной фигурой в Чистополе, о нем вспоминали многие. Трагическая судьба гениальной матери, его облик, так непохожий на окружающих – все привлекало к нему внимание взрослых, мальчиков и девочек. Юная Гедда Шор, бывшая в старшей группе школы-интерната, вспоминала, что влюбилась в него с первого взгляда.
69
РГАЛИ. Ф. 1334. Оп. 2. Ед. хр. 295.
Шел сентябрь сорок первого. Мы с Юрой Арго гуляли по Чистополю. <…> Мы с Юрой дружно смеялись, подходя к интернату. И тут я увидела идущего впереди нас молодого человека, незнакомого и явно нездешнего. Трудно понять, как я, глядя ему в затылок, сразу наповал влюбилась. “Кто это?” – испуганно спросила Юру. “Как, разве ты не знаешь? Цветаева… Елабуга… Ее сын Мур… ” Дальше я уже ничего не слышала. Мы продолжали идти вслед за Муром, расстояние между нами не сокращалось <…>.
В Чистополе Мур прожил недолго. Добрая Анна Зиновьевна Стонова, старший педагог интерната, стараясь как можно скорей приобщить Мура к интернатской жизни, устроила своеобразные смотрины. Собрала всех старших девочек и пригласила Мура. Все чувствовали себя неловко и натянуто, общего разговора не получалось. Мур высокомерно молчал. Пытаясь спасти положение, Анна Зиновьевна сказала: “Мур, почитайте нам стихи вашей матери”. – “Я их не знаю”, – ледяным тоном ответил Мур, даже с каким-то вызовом. Между смертью Цветаевой и предложением, сделанным ее сыну, – “почитать стихи” – прошло всего несколько дней. Стонова не совершила бы такой бестактности, если бы не была сбита с толку самим Муром: его царственное высокомерие дезориентировало в такой степени, что, казалось, перед нами сидел не осиротевший (так страшно) мальчик, а самоуверенный красавец, сын знаменитой Цветаевой, милостиво разрешающий на себя смотреть… Стонова обращалась к нему на “вы”. Это было беспрецедентно: всем детям говорили “ты”. Но, обращаясь к Муру, взрослые не могли избежать интонации придворного учителя, говорящего с королем-школьником: “Ваше Величество, Вы еще не приготовили уроки”.
Мур казался совершенно взрослым. Так бывает с особенно породистыми детьми. Красота Мура была прежде всего красотой породы. Он был высок ростом, великолепно сложен. Большелобый и большеглазый, смотрел как-то чересчур прямо и беспощадно. Потом уже поняла: это был взгляд “рокового мужчины”, каковым он и был, должен был стать – кстати говоря, без всяких кавычек. Сегодня назвала бы его римлянином. Было в его взгляде много ума, надменности и силы. Сверстники до такой степени не были ему ровней, что ощущение собственного превосходства было неизбежно. Это прошло бы с возрастом. Тогда я только невнятно чувствовала, теперь знаю: достоинство, трансформированное несчастьем, часто выглядит высокомерием. (Все эти рассуждения не имеют никакого отношения к высокомерию злокачественному – уделу низкопробных душ нуворишей, сливколизателей и снобов.)
В те страшные, военные дни осени сорок первого мы все, от мала до велика, слушали сводки Совинформбюро. Но никто из детей не слушал их так, как слушал их Мур. Спросили бы меня тогда, как это “так”, – я бы не сумела ответить. Так слушали сводки раненые в госпитале. Потом я это увидела и сразу узнала. Узнала Мура, но не нашла слово. Сегодня это слово знаю: причастность. Что делало его причастнее сверстников, которым, как и ему, предстоял фронт? Его зрелость, опережающая возраст? Трагедия семьи, неотступное злосчастие, взорвавшееся самоубийством матери? Он, как те раненые в госпитале, уже был ранен.
Все это сегодняшние мысли. А тогда… Мур стоял под репродуктором в коридоре, прислонившись к стене, подавшись корпусом вперед, обе руки заведя за спину. Взгляд исподлобья, слушающий. Высокие брови, подпирающие тяжелый лоб. Стоя у противоположной стены узкого коридора напротив Мура, я смотрела на него: светлые глаза в черном ободке – как мишень, подумала я и страшно испугалась возникшего сравнения. Мур изумлял меня выбором своих общений со сверстниками: какое-то нарочитое упрощение, прямая ориентация на “спортсмедные лбы”. Один-единственный раз я видела, как он смеется [70] .
70
Шор Г. Война, семья, эвакуация. С. 183–186.