Ностальящее. Собрание наблюдений
Шрифт:
В Индии грузовикам (кабинам) пририсовывают глаза (огромные, бычьи); верх кабины украшают орнаментом, и едет не просто какой-то обычный грузовик, каких миллионы, подумаешь, — а особое существо. А в Гонконге и трамваи все разрисованы, правда рекламой, но как- то тоже очень забавно, «восточно». С трамваями я чуть с ума не сошла; вижу, едет № 5, потом, за ним — 126, 137, 15, 10, 200 и т. д. Всю неделю я боялась к ним приближаться, думала — запутаюсь в маршрутах. А маршрут оказался один, как в Женеве, по которой курсирует (всего один маршрут) трамвай, почему-то носящий № 12-й! Потому, что раньше их (маршрутов) в Женеве было много, потом все вымерли за ненадобностью, а 12-й остался, чего уж его переименовывать!
Этого уже не будет никогда.
Ни огромного никелированного, ведерного чайника, который я кипятила по утрам; ни университетского автобуса, снующего с горы в долину, к станции, и обратно; ни аккуратных студентов-головастиков, птичьим шумом наполняющих японского происхождения автобус; ни неторопливых садовников в круглых огромных соломенных шляпах с замотанным пластиковыми пакетами (от дождя) верхом; ни улыбчивой, то и дело смеющейся китаянки Марии — с кафедры, — закутанной в платок — инфлуюнца! — ни доктора Лоу с редкой, похожей на водоросли, растительностью на лице, крупнейшего специалиста по китайскому средневековью. Ни английского сыра «Чеддер», ни филиппинки, убирающей мои апартаменты, ни залива, ничего. Финита.
Ночью накануне отъезда какая-то птаха билась в мое освещенное окно.
Самолет «Петр Чайковский»
— Гонконг — «Петр Чайковский»,
апрель 1992-го
ЦВЕТА ПЕТРОПОЛЯ
Действие света и цвета освободительно.
Вспоминаю «застойных» времен литературные посиделки в еще не сгоревшем питерском Доме литераторов на улице Воинова. Настоящий дворец. Спокойный уют. Особенная, сдержанно-гостеприимная атмосфера, создаваемая ведущими. Обитая малиновым штофом гостиная. Невероятный по красоте, дух захватывающий из венецианских беспереплетных окон вид на Неву. Обсуждается всего один, но чрезвычайно обширный вопрос: существует ли ленинградская литература как таковая. Со своей судьбой, поэтикой, стилем. Московские критики приглашены для «взгляда со стороны». Увлеченная практикой террористических акций по подрыву «секретарских» репутаций, я делю современную русскую литературу на хорошую, настоящую, и плохую, «псевдо», эрзацную, поддельную. И та и другая — есть и в Москве, и в Ленинграде. Поэтому — отдельной «резервации» для питерской литературы не понимаю и не принимаю совершенно искренне. Для меня в прозе Битова, Искандера, Трифонова, В. Попова больше качественно общего, так же как в поэзии Кушнера, Чухонцева.
Я и сейчас остаюсь при мнении, что нет литературы «женской» и «мужской», «московской» или «новосибирской». Но за прошедшие годы не только мне яснее открылось: поэзия и проза, а не только архитектура, изобразительное искусство Северной Пальмиры выделяются в особый анклав внутри русской культуры (замечательно «обрамленный» В.Н. Топоровым в его «Петербургском тексте»). Открылось многое — в том числе и в поиске ответа на мучающий меня вопрос: почему именно так сложилось, что сильнейший поэт конца века (Иосиф Бродский) и один из самых увлекательных прозаиков того же периода (Сергей Довлатов) — чистокровные питерцы? Почему самые сильные кинорежиссеры — Алексей Герман, Александр Сокуров — оттуда же? Что за гений места порождает сию творческую энергию? Особая сила оппозиционности Москве, напряженность от униженности и безусловный факт культурно-психологической компенсации? Или/и к тому же: Петербург — Петроград — Ленинград представляет собою нечто художественно единое, особую историко-культурную эстетическую и литературную, движущуюся и развивающуюся ценность, организм, порождающий свою поэтику, так или иначе воплощаемую через призмы индивидуальных дарований?
Погружаясь в чтение внушительного тома антологии «Санкт-Петербург, Петроград, Ленинград в русской поэзии» («Лимбус-пресс», СПб., 1999, составление и комментарии Михаила Синельникова), обнаруживаешь, что тексту этому в его поэтической составляющей со всеми его наслоениями — уже 270 лет, если началом считать знаменитую «Петриаду» Антиоха Кантемира с ее энергичным описанием процесса созидания:
Над бреги реки выходят искусством преславным Домы так, что хоть нов град, ничем хуждши давным!Уже через двадцать с небольшим лет Василий Тредиаковский в «Похвале ижерской земле и царствующему граду Санкт-Петербургу» воспевает
Преславный град, что Петр наш основал И на красе построил столь полезно, Уж древним всем он ныне равен стал, И обитать в нем всякому любезно.Тредиаковский сочиняет свою «Похвалу» к первому юбилею — пятидесятилетию города:
Что ж бы тогда, как пройдет уж сто лет? О! вы, по нас идущие потомки, Вам слышать то, сему коль граду свет, В восторг пришед, хвалы петь будет громко.Еще через десятилетие Михайло Ломоносов складывает «Оду торжественную Екатерине Алексеевне на ея восшествие на престол», и уже здесь начинают проступать черты того описательного канона, который сопровождает образ Петрополя на протяжении двух с половиной веков:
В удвоенном Петрополь блеске Торжественный подъемлет шум, При громком восхищаясь плеске Отрадой возвышает ум. Взирая на свою избаву, На мысль приводит прежню славу. В церьквах, по стогнам, по домам Несчетно множество народу Гремящу представляет воду, Что глас возносит к небесам.Выявлением этого канона я и постараюсь заняться, сосредоточась на эпитетах, особенно цветовых.
Описательный (и цветовой, в частности) канон Петербурга, конечно же, претерпевает с течением исторического времени определенные изменения; более того — рядом появляется еще один, оппозиционный канон, — иногда они совмещаются внутри одного произведения. Но этот канон (каноны) проходит сквозь школы, группы и направления практически неизменным (неизменными). Эстетическое влияние самого locus'a, вернее, genius loci, побеждает эстетическую изменчивость поэтических движений. Черты лица Петербурга, особенности его освещения и цвета города поэты проносят сквозь века — не то чтобы видоизменяя городской пейзаж, нет — видоизменяется сам источник зрения, высвечивая то одну, то другую краску (или цветовую гамму), что свидетельствует не только о состоянии города, но и об умонастроении и психофизических особенностях восприятия поэта.
В самих цветах, в колористике, заключен особый символизм, который может быть использован поэзией сознательно — или вовсе бессознательно.
Особенности географического положения Петербурга отзываются в том, что у него в поэтическом восприятии доминируют два цвета, вокруг которых и группируются основной и оппозиционный каноны.
Первый цвет — белый, связанный, безусловно, с белыми ночами, придающими городу особый, индивидуальный характер освещения. «Белый» имеет множество позитивных смыслов в языках и мировых религиях, являясь своеобразным переводчиком (а не только символом) идеи в эмоциональную сферу. Белый — цвет чистоты, света, знания, счастья, правды, невинности. Вокруг него группируются и в нем собираются все прозрачные цвета радуги, и ясные цельные, и, акварельного типа, смешанные с белым — голубой, розовый, палевый, салатовый, сиреневый, светло-желтый (золотой) и т. д. Забегая далеко вперед, скажу, что эта цветовая богатая и праздничная гамма оказалась очень мощной — и от XVIII века доплеснулась до конца XX; упомяну хотя бы «Летний сад днем» Виктора Сосноры. Но о нем дальше — сейчас двинемся по порядку.
Второй цвет, вернее, антицвет — черный, связанный с несчастьями города, как природными, так и социальными. Это цвет ада, мрака, грязи, бури. Вокруг черного группируются багровый (красный в черноту), коричневый, грязно-желтый, болотный — все смешанные цвета, связанные с потерями, уничтожением, деградацией, тяжкими испытаниями. Еще один, последний раз сломаю хронологический порядок — не могу не напомнить четырехстишие Олега Григорьева, замыкающего поэтическую часть антологии:
Бутылку чернил Я в Неву уронил. Как чернослив Стал Финский залив.Хоть и смешно, а все равно — от черного и юмор черный…
Особый смысл в полемике двух этих описательных канонов приобретает столь значимый для Петербурга символ, как медный всадник, «…Медь, ложное золото, обозначает деградированную любовь или материализованную религию», — пишет исследователь [42] . Эпитет с колеблющимся значением. Медь как бы пытается заместить, вытеснить золото — но при этом не обладает его положительными свойствами («в геральдике золото — это символ любви, постоянства и мудрости»).
42
Н. В. Серов. Античный хроматизм. СПб., 1995, с 391.