Новеллы
Шрифт:
Верховного священнослужителя, висевшего в рамке и под стеклом на почетном месте, окружали такие же портреты мужчин и женщин всякого звания и положения; из них особенно замечательно было изображение молодой женщины в белом кружевном платье из тончайшей бумаги, вырезанной затейливым ажуром; на руке у нее сидел попугай, сделанный, точно мозаика, из мельчайших перьев колибри. Напротив нее восседал, закинув ногу за ногу, господин в камзоле из голубого атласа и пышных брыжах. Он играл на флейте и, видимо, обучал попугая пению, так как голова птицы, казалось, внимательно прислушивающейся, была повернута в его сторону. Пуговицы на камзоле были из красноватых блесток и мишуры.
Еще там красовалось множество молодцеватых военных, чьи мундиры, галуны, металлические пуговицы, ботфорты, кивера свидетельствовали все о том же неутомимом усердии но тут-то и нашло свой предел искусство Барбары Тумейзен: когда ей вздумалось перейти к изображению сидящих на конях командиров, она, правда, сумела, пустив в ход свои изящные английские ножницы, выкроить и изготовить из пригодных к тому материй чепраки, седла и прочую сбрую, но рисовать лошадей оказалось ей не по силам: ведь до того времени она упражнялась только в передаче человеческих голов и рук, да и это не слишком ей удавалось. Возникла необходимость в наставнике или помощнике, и в качестве такового ей, в ответ на расспросы, рекомендовали Соломона Ландольта, как первейшего в Цюрихе рисовальщика лошадей.
Поэтому господин секретарь комиссии о новообращенных в один прекрасный день неожиданно явился с визитом к господину городскому судье - командиру стрелкового полка - и весьма учтиво просил его не отказать в любезности научить его дочь правильно изображать верховых лошадей, точно передавая на бумаге фигуру, масть и аллюр коня, после чего ей гораздо легче будет надеть на него седло и узду и посадить, придав ему надлежащую позу, самого всадника.
Ландольт охотно согласился оказать эту услугу - отчасти из природного добродушия, отчасти из любопытства: уж очень ему хотелось поглядеть на ту малиновку, что так мило распевала по утрам. С изумлением увидел он сначала пестрый птичий мирок господина секретаря двух комиссий, блистательного удода и великое множество щеглят, зябликов, дятлов и ржанок, a в довершение всего - главу церкви и всех старейшин купеческих гильдий, членов совета двенадцати, городских судей и их супруг, лейтенантов, капитанов и все прочие творения девицы Барбары и, наконец, ее самое - хрупкую, но прекрасно сложенную фигурку, словно выточенную из слоновой кости. Она показалась ему самым прекрасным из всего - и птиц и человеческих существ, выставленных в этом скромном музее, а посему он тотчас приступил к преподаванию. Первым делом он с помощью соответствующих рисунков наглядно объяснил ей строение лошади и, прежде чем взяться за трудную задачу пояснения тайн конской головы, научил ее несколькими твердыми штрихами намечать основные линии и пропорции. Таким образом, обучение постепенно коснулось всех статей лошади, а затем пришла очередь красок, и стало возможным перейти к изображению коней вороных, буланых и белых; гривы и хвосты Барбара намеревалась делать из конских волос.
Это приятное общение продолжалось несколько недель, и все еще в работе Барбары обнаруживались кое-какие изъяны и погрешности, которые следовало устранить. Ландольт привык каждое утро на час-другой приходить к Тумейзенам; ему приносили стакан малаги с тремя сладкими сухариками, и вскоре домашние, убедившись, что он кротчайший и тишайший наставник, когда-либо живший на свете, стали оставлять его наедине с ученицей. Малиновка была доверчива, словно прирученная пташка, и спустя немного времени стала клевать у него из рук половину сухариков и даже макать клювик в стакан с малагой. Однажды она сделала ему сюрприз - преподнесла сработанное ею втайне изображение его самого, сидящего в мундире стрелкового полка на своем украинском, сером в яблоках, коне; изображена была, разумеется, только левая сторона со шпагой, одной ногой и одной рукой. Но грива и хвост лошади были сделаны из собственных, черных как смоль, волос Барбары, и по этой жертве, да и по самому подарку можно было догадаться, как высоко она ценит Ландольта.
Действительно, склонности и вкусы их обоих представлялись Барбаре столь сходными и гармоничными, что, когда она сосредоточенно, с легким румянцем на щеках, размышляла об этом предмете, ей казалось: если они заключат брачный союз, их совместная жизнь, наверно, будет счастливой. А Соломон Ландольт со своей стороны считал, что для него самое лучшее - причалить к этой тихой, скромной пристани и век прожить в незатейливом музее Малиновки.
В обеих семьях тоже не без удовольствия наблюдали сближение двух любителей искусств, и родители рассматривали возможный брак как событие весьма желательное и сулящее благополучие; поэтому дело быстро подвинулось настолько, что под дипломатическим предлогом - показать девице Тумейзен совершенно еще неизвестные ей картины кисти Соломона - Тумейзенов пригласили к Ландольтам.
Хотя у Соломона были большие природные способности к живописи, на его работах не лежала печать подлинной законченности и художественного совершенства; житейская суета не оставляла ему для этого достаточного досуга, да он в своей беспечной непритязательности и не стремился к столь высокой цели. Но для дилетанта он проявлял редкую самостоятельность, богатство мыслей, непосредственность и своеобразие восприятия природы. С этими качествами сочеталась живая и смелая манера исполнения, порожденная воодушевлявшей его пылкой любовью к искусству. Поэтому его часовня живописи, как он ее называл, поражала обилием полотен, висевших по стенам и расставленных на мольбертах; но как ни разнились между собой картины, являвшиеся глазам зрителя, все они были проникнуты единым смелым и к то же время гармоничным духом. Непрестанное преображение внутренне спокойной природы, слияние света и тихое его угасание, раскаты звуков и слабые их отголоски были для него лишь сменяющимися аккордами единого музыкального произведения. Предрассветная дымка, окутывающая поля и луга, догорающий закат, темная полоса густого бора и озаренные лунным светом тяжелые от росы нити паутины на кустах переднего плана, луна, спокойно сияющая на синем небе над бухтой озера, осеннее солнце, пробивающееся сквозь туман над зарослями камышей, красное зарево пожара за перелеском; посреди зеленовато-серой степи - деревушка с вьющимися над ней струйками дыма, иссеченное молниями грозовое небо, пенистые гребни волн, по которым хлещут потоки дождя, - все это на его полотнах представлялось как единое творение, но творение, пронизанное и волнуемое трепетом жизни, а главное - все его картины свидетельствовали о способности видеть и воспринимать природу по-своему, были плодом ночных странствий, долгих верховых прогулок во всякое время дня, в бурю и ненастье.
Мир природы был тесно переплетен с образами людей, то распаленных гневом и сражающихся, то бесцельно бродящих в одиночестве или стремительно несущихся куда-то вдаль, как те облака, что плыли над ними, то безмолвно исходящих кровью, лежа на земле. Конные патрули Семилетней войны, киргизы и кроаты на быстрых своих конях, французы, дерущиеся на шпагах, и рядом с ними - лихие охотники, мирные поселяне, упряжка волов, возвращающаяся с пашни, пастухи на выгоне, лесные и водяные птицы, вспугнутые войной или охотой, пощипывающая травку косуля и осторожно крадущаяся лиса - и все они, люди и животные, всегда были помещены на том самом клочке земли, который был единственно подходящим для их изображения. А зачастую - в сером, словно тень, человечке, с трудом пробирающемся сквозь косую пелену дождя, зритель неожиданно узнавал то или иное хорошо известное в городе лицо, которое художник, очевидно в наказание за какую-то провинность, изобразил промокшим до нитки; или в ведьме, окунающей ноги в болото у виселицы, можно было узнать злостную городскую сплетницу; или, наконец, узреть самого живописца, как он верхом на коне, покуривая трубочку, едет по холму навстречу рдеющей вдали вечерней заре.
Гостей встретили и приняли самым радушным образом. Когда отпили кофе, Соломон повел принаряженную, почти по-праздничному разодетую девушку в свою художническую обитель; все остальные намеренно не последовали за ними, а пошли погулять по саду, поглядеть на дом снаружи и ознакомиться с внутренним его расположением. Соломон принялся показывать Барбаре картины, а заодно и множество других предметов - оружие, охотничье снаряжение, изготовленные им самим чучела животных и т. д. и давать ей объяснения к ним. Едва успев войти, девушка тихо вскрикнула от испуга при виде наряженного в алый гусарский мундир деревянного манекена, сидевшего в покойном кресле И, казалось, разглядывавшего поставленную перед ним на мольберте картину; но потом она притихла и ничем не выражала ни удовольствия, ни восхищения, ни хотя бы любопытства; весь этот мир был чужд и непонятен ей.
Соломон не обратил на это внимания, даже не заметил, так как не стремился ни восхищать, ни поражать; ему не терпелось поскорее достигнуть цели, поэтому он быстро переходил от картины к картине, а тем временем туго обтянутая белым корсажем грудь Барбары дышала все прерывистее, словно девушку волновал сильный страх. Остановясь перед полотном, изображавшим поединок едва забрезжившей зари с тусклым сиянием заходящего месяца над рекой, Ландольт рассказал, как рано ему пришлось однажды встать, чтобы уловить этот световой эффект, и как он все-таки никогда не мог бы его воспроизвести, если бы у него не было варгана. Весело смеясь, он стал объяснять девушке, какое действие оказывает эта музыка, когда нужно передать нежнейшие оттенки различных красок, - и тут же, схватив небольшой инструмент, лежавший на заваленном тысячью безделок столе, приставил его ко рту и извлек из него несколько дрожащих, тихих звуков, то едва слышных, то медленно нараставших и сливавшихся друг с другом.
– Глядите-ка!
– воскликнул Ландольт.
– Вот тот светло-серый тон, что на воде, в час, когда утренняя звезда еще горит ярчайшим светом, отливает тусклой красной медью! Я думаю, сегодня в этом уголке земли без дождика не обойдется!
Весело оглянувшись при этих словах на Барбару, он заметил, что ее глаза полны слез. Вся бледная, она с отчаянием в голосе вскричала:
– Нет! Нет! Мы друг другу не подходим, это несомненно!
Ландольт, испуганный, ошеломленный, взял ее руки в свои и спросил, что с ней, не захворала ли она. Но она резким движением высвободилась и сбивчиво, туманными намеками стала объяснять ему, что ровно ничего в этом не понимает, что все это не находит и никогда не найдет в ней отклика, более того - представляется ей едва ли не враждебным и страшит ее. При таких обстоятельствах о гармоничной совместной жизни не может быть и речи, раз его и ее влечет в противоположные стороны, и Ландольт так же не в состоянии ценить и уважать мирные, невинные занятия, которые до сей поры доставляли ей столько радостей, как она не способна хоть сколько-нибудь постичь его деятельность и ощутить интерес к ней.
Поняв, что именно девушка хочет сказать, Ландольт стал ласково успокаивать ее и уверять, что для него занятия живописью - только забава, точь-в-точь как для нее, что это маловажное обстоятельство, не имеющее никакого значения. Но его слова только ухудшили дело; Барбара в сильнейшем смятении выбежала из комнаты, разыскала родителей и, заливаясь слезами, потребовала, чтобы ее поскорее увезли домой. Присутствующие окружили их, растерянные, смущенные. Ландольт тоже явился, Барбара возобновила свои путанные объяснения, и постепенно Ландольту открылось: тому, что ее смутило, она приписывала гораздо большее значение, чем можно было ожидать от нежного юного создания, казалось, столь простодушно-непритязательного; понял он также, что неспособность девушки пересилить себя и терпимо отнестись к чужим склонностям более всего вызвана узостью понятий, в которых она была воспитана.