Новеллы
Шрифт:
Единственное, что ему навязывали, - это отцовскую вражду ко всему, что носило имя Марти или напоминало о нем. Но он знал лишь то, что Марти причинил отцу какой-то ущерб и что семья Марти настроена так же враждебно по отношению к ним, поэтому для него не составляло труда не встречаться с Марти и его дочерью и самому делать вид, что он растет их врагом, хотя и довольно безобидным. Френхен же, которая терпела много больше, чем Сали, и чувствовала себя дома гораздо более одинокой, менее склонна была к вражде, но думала, что щеголеватый и счастливый на вид Сали просто презирает ее; поэтому она пряталась от него и, если он появлялся где-либо поблизости, поспешно убегала, а он даже не давал себе труда взглянуть на нее. Случилось так, что Сали уже несколько лет не видал девушку вблизи и не знал, как она выглядит взрослой. И все же временами он живо интересовался ею, и, когда заходила речь о семействе Марти, Сали невольно в без всякой ненависти думал только о дочери, чей облик он лишь смутно представлял себе теперь.
Однако его отец Манц, первым из двух обнищал вконец и остался без крова. Это объяснялось тем, что у него была жена, которая помогала ему разоряться, да и на сына приходилось расходоваться, тогда как Марти был в своем непрочном царстве единственным расточителем, а его дочь лишь работала, как домашнее животное, но не смела тратиться на себя. Манц же ничего лучше не придумал, как переселиться, по совету своих зельдвильских доброжелателей, в город и открыть там трактир. Всегда грустно видеть, как бывший крестьянин, состарившийся на земле, переезжает с остатками своего скарба в город, чтобы открыть там кабак или трактир, этот последний якорь спасения, и разыгрывать приветливого и расторопного хозяина в то время, как на душе у него совсем не так радостно. Лишь когда семья Манца выезжала со двора, люди увидели, в какую нищету они впали: воз был нагружен одной только старой, полуразвалившейся домашней рухлядью, и было ясно, что в хозяйстве уже много лет ничего не обновлялось и не приобреталось. Тем не менее жена вырядилась в свои лучшие одежды и бодро уселась на возу поверх этого хлама, презрительно, как будущая горожанка, оглядывая односельчан, которые с состраданием наблюдали из-за плетней приготовления к переезду, сулившему так мало хорошего. Она уже воображала, что своей обходительностью и умом очарует весь город и в качестве хозяйки солидного трактира справится с тем, с чем не сумеет совладать ее опустившийся муж.
На деле оказалось, что трактир, расположенный в каком-то маленьком закоулке, был жалким кабачком, разорившим уже старого арендатора, и зельдвильцы сдали его Манцу, которому еще причиталось с кого-то несколько сот талеров. Они, сверх того, продали ему пару бочонков разбавленного вина и всю утварь кабачка - дюжину простых белых графинов, дюжину стаканов и несколько еловых столов и стульев, выкрашенных когда-то в ярко-красную краску, а теперь во многих местах облупившихся. Перед окном на крюке гремел железный круг, а внутри круга сделанная из жести рука наливала красное вино из бочонка в стакан; над входной дверью, кроме того, висел высохший куст остролистника; все это Манц получил заодно с арендой. Он не был настроен так радужно, как его жена; погоняя тощих кляч, которых ему одолжил новый владелец его двора, он был полон дурных предчувствий и затаенной злобы. Последний еще остававшийся у него захудалый батрак несколько недель тому назад ушел от него. Съезжая таким образом со двора, он увидел Марти, который с насмешливым и злорадным видом топтался неподалеку от дороги. Манц стал осыпать его ругательствами, считая его единственным виновником своего несчастья, Сали же, как только воз тронулся, прибавил шагу, опередил лошадей и отправился в город один, окольной дорогой.
– Вот и приехали!
– сказал Манц, когда воз остановился у дверей кабачка. Жена испуганно вскрикнула: уж больно убогим оказался этот кабачок! Люди поспешно бросились к окнам и на улицу, чтобы поглазеть на нового трактирщика-деревенщину, и с высоты своего превосходства, которое давало им звание зельдвильцев, строили насмешливо-жалостливые физиономии. Сердито, с мокрыми от слез глазами, сползла Манциха с воза и побежала в дом, приняв гордое решение, хоть язык у нее и чесался, сегодня больше не показываться на улице: она стыдилась своей жалкой утвари, снятых с воза полуразвалившихся кроватей. Было стыдно и Сали, но ему пришлось помогать отцу, и они представляли собой странное зрелище в этом переулке, куда скоро высыпали дети разорившегося предшественника Манца, потешаясь над нищим мужичьем. Еще более неприглядно было в доме, напоминавшем настоящий разбойничий вертел. От плохо побеленных стен отдавало сыростью; кроме темной, унылой комнаты для посетителей с некогда ярко-красными столами, в доме были еще только две плохонькие каморки, а прежний трактирщик оставил во всех углах отчаянную грязь и кучи мусора.
Так началась их жизнь, и так она продолжалась. В первые недели, в особенности по вечерам, еще набиралась, бывало, кучка посетителей за одним столом - поглазеть на трактирщика из мужиков, в надежде позабавиться на его счет. В самом трактире было мало занятного: Манц был неуклюж, неповоротлив, угрюм и уныл, он не знал, да и не хотел знать, как держать себя. Медленно и неловко наполнял он кружки, мрачно ставил их перед гостями, пытался выжать из себя хоть слово, но ничего у него не выходило. С тем большим усердием старалась завязать разговор его жена, и действительно ей удалось сначала на несколько дней удержать посетителей, но совсем по другой причине, не той, что она думала. Дородная женщина сочинила домашний наряд, в котором считала себя неотразимой. Она надевала деревенскую юбку из некрашеного полотна, старый зеленый шелковый лиф, ситцевый фартук и дешевенькую белую косынку. Свои поредевшие волосы она потешно закручивала на висках "улитками", а в косичку, заложенную на затылке, втыкала высокий гребень. Так она вертелась и юлила вокруг гостей, стараясь быть грациозной, забавно поджимала губы, силясь придать им сладкое выражение, вприпрыжку подбегала к столам и, подавая стакан или тарелку с соленым сыром, улыбалась и несла всякую чепуху.
– Вот как! Так, так! Великолепно, прекрасно, господа, - приговаривала она, но хотя язычок у нее был и бойкий, ей не удавалось теперь выжать из себя даже крупицу остроумия, так как она была здесь чужой и не знала местных людей. Зельдвильские подонки, околачивавшиеся в трактире, прикрывали рот рукой, задыхаясь от смеха, толкали под столом друг друга ногой и восклицали:
– Тьфу, пропасть! Ну и штучка!
– Прелесть!
– говорил другой.
– Разрази меня гром! На такую стоит прийти полюбоваться. Давненько мы такой не видывали!
Ее муж, мрачно наблюдавший за ней, замечал это, толкал ее в бок и шептал:
– Что ты делаешь, старая корова?
– Не мешай мне, - с сердцем отвечала она.
– Не видишь, остолоп, как я стараюсь и как умею обходиться с людьми? Но это все голытьба, твоего поля ягода, дай срок, скоро сюда повалят гости познатнее.
Вся эта сцена освещалась одной-двумя тонкими сальными свечками; Сали, их сын, уходил в темную кухню, садился на лежанку и плакал, страдая за мать и отца.
Гости, однако, скоро пресытились зрелищем, которое являла собой милейшая фрау Манц, и стали опять собираться там, где им было приятнее и где они могли посмеяться над странным трактиром; лишь изредка заходил сюда одинокий посетитель, выпивал стаканчик и, зевая, оглядывал стены, или невзначай вваливалась целая банда, минутной суетой и шумом вызывая у бедных людей обманчивые надежды. Жутко было им в этом каменном закутке, куда едва заглядывало солнце, и Манцу, который раньше целыми днями околачивался в городе, теперь рта жизнь в четырех стенах казалась невыносимой. Вспоминая просторы полей, он то впивался мрачно-задумчивым взором в потолок или в пол, то выбегал через узкие двери дома на улицу, то опять возвращался, так как соседи пялили глаза на "злого трактирщика", как они уже успели прозвать его.
Немного прошло времени, и Манцы окончательно обнищали. У них не осталось ничего: чтобы поесть, им приходилось ждать, пока кто-нибудь заглянет к ним и заплатит несколько мелких монет за стакан еще остававшегося в запасе вина; если же гость требовал колбасы или чего-нибудь еще, это вызывало целый переполох и им стоило величайшего труда раздобыть необходимое. Скоро уже у них и вина оставалось только в большом графине, который они держали припрятанным и тайком наполняли в чужом кабаке; и вот, без хлеба и без вина, они разыгрывали любезных хозяев, а у самих нечего было есть. Они даже радовались, когда никто не заходил к ним, и прозябали в своем кабачке: не жили и не умирали.
Когда женщина поняла наконец всю безвыходность их положения, она сняла с себя зеленый лиф и снова преобразилась; как прежде она давала волю своим слабостям, так теперь она обнаружила и сумела развить в себе некоторые женские добродетели, ибо в доме поселилась нужда. Она проявляла терпение и старалась поддерживать своего старика и давать сыну добрые советы; во многих случаях она жертвовала собой и по-своему стремилась оказать на семью благотворное влияние; и хотя это влияние было неглубоко и мало улучшало их положение, все же это было лучше, чем ничего или что-либо другое, и по крайней мере помогало им влачить существование, которое в противном случае оборвалось бы гораздо раньше. Она научилась, в меру своего разумения, давать совет в трудных обстоятельствах, и если этот совет оказывался негодным и ни к чему хорошему не приводил, она безропотно переносила гнев мужа и сына; короче говоря, теперь, на старости лет, она стала делать все то, что принесло бы лучшие плоды в прежние годы.
Чтобы раздобыть себе пропитание и вместе с тем как-нибудь скоротать время, отец и сын занялись рыболовством, то есть завели удочки, которые никому не возбранялось закидывать в реку. Это и составляло одно из главных занятий разорившихся зельдвильцев. В благоприятную погоду, когда рыба хорошо клюет, можно было видеть, как зельдвильцы десятками тянулись за город с удочками и ведрами в руках, так что гулявшие на берегу реки на каждом шагу натыкались на удильщика; один, в длинном коричневом сюртуке, сидел на корточках, опустив в воду босые ноги; другой, в синем хвостатом фраке, в надвинутой набекрень измятой фетровой шляпе, стоял на корневище старой ивы; еще подальше расположился рыболов, одетый, за неимением другого наряда, в рваный, затканный большими цветами шлафрок, держа длинную трубку в одной руке и удилище в другой; а за изгибом реки можно было видеть старого, лысого толстяка, который стоял нагишом на камне и удил, и ноги его, несмотря на близость воды, были так черны, как будто он не снимал сапог. У каждого при себе имелся горшочек или коробочка, где копошились заранее заготовленные дождевые черви. Когда небо заволакивалось тучами, а душная, хмурая погода предвещала дождь, все эти рыболовы высыпали на берег и неподвижно, точно изображения святых и пророков в картинной галерее, выстраивались вдоль течения реки. Крестьяне равнодушно проезжали мимо них в своих телегах, на волах, лодочники даже не удостаивали их взглядом, а рыболовы тихонько брюзжали, так как лодки были для них помехой.
Если бы кто-нибудь предсказал Манцу двенадцать лет тому назад, когда он на прекрасной запряжке пахал землю на прибрежном холме, что в один прекрасный день и он попадет в компанию этих странных святых и станет, подобно им, удить рыбу, он здорово бы рассердился. И вот теперь он крался за их спиной, спеша вверх по течению, словно упрямая тень подземного мира, ищущая на мрачной реке удобного и уединенного местечка для отбывания наложенной на нее вечной кары. Вместе с тем ни у него, ни у сына из хватало терпения выстаивать часами с удочкой в руке, и они вспомнили, что в деревне крестьяне ловили рыбу иными способами, хватая ее в ручьях, когда она играет, прямо руками; поэтому они стали брать с собой удочки только для виду, а сами отправлялись на берега ручьев, в которых, как им было известно, водились дорогие и вкусные форели.