Нового Времени не было. Эссе по симметричной антропологии
Шрифт:
Отнюдь не просто установить связь между особенностями того или иного исторического момента и тем, является ли он нововременным или нет. Можем ли мы, таким образом, сказать, что Новое Время — иллюзия? Нет, оно намного больше, чем иллюзия, и намного меньше, чем сущность. Новое Время — сила, добавленная к другим силам, которые оно в течение долгого времени было способно представлять, ускоряя их действие или подводя под ними итог, и что оно больше уже не может делать сейчас. Предлагаемая здесь мной ревизия подобна той, которая за последние двадцать лет или около того произошла в отношении Французской революции, хотя, на самом деле, как мы это увидим ниже, эти две ревизии составляют в итоге одну. Начиная с семидесятых годов мы наконец поняли, что революционное прочтение Французской революции было добавлено постфактум к событиям того времени: с 1789 года оно организовывало историографию, но больше не определяет эти события по существу (Furet, 1978). Как утверждает Франсуа Фюре, необходимо различать Революцию «как модальность исторического действия» и «Революцию как процесс». События 1789 года были не намного революционнее, чем нововременной мир был нововременным. Участники и хроникеры этих событий использовали понятие «революция» для того, чтобы осмыслить, что с ними происходит, и как-то повлиять на свою собственную судьбу. Точно так же нововременная Конституция существует и действует именно в истории, но больше не определяет того, что с нами произошло. Новое Время все еще ждет своего Токвиля, а научные революции — своего Фюре.
Однако Новое Время не есть ложное сознание нововременных, и мы должны действительно признать за Конституцией, как и за идеей Революции, их эффективность. Вместо того чтобы устранить работу медиации, Конституция допускает ее расширение. Подобно тому как идея Революции толкала революционеров на то, чтобы принимать роковые решения, на которые сами они никогда бы не решились, Конституция внушила нововременным решимость задействовать вещи и использовать людей в таком масштабе, который они никогда бы себе не позволили без этой Конституции. Это изменение масштаба было достигнуто не благодаря разделению людей и нечеловеков, как им казалось, но, напротив, за счет увеличения их смешивания. В свою очередь, сам этот рост облегчается за счет идеи трансцендентной природы — лишь бы только она оставалась потенциально мобилизуемой; идеи свободного общества — лишь бы только оно оставалось трансцендентным, и отсутствия какого бы то ни было божества — лишь бы только Бог говорил в нашем сердце. При условии, что все противоречия остаются одновременно представленными и немыслимыми, что работа медиации умножает гибриды, эти три идеи позволяют создать весьма масштабный капитал. Нововременные полагают, что они преуспели в таком расширении только потому, что тщательно разделяли природу и общество (вынося за скобки самого Бога), тогда как они добились этого только благодаря тому, что смешивали намного более значительные массы людей и нечеловеков, при этом ничего не вынося за скобки и не устанавливая запрет ни на какие комбинации! Нововременные появились на свет благодаря связи, существующей между работой очищения и работой медиации, но только в первой они видят залог своего успеха.
Возможно, разрешение этого парадокса и не представляет больших трудностей. Для того чтобы решиться на такие сочетания, необходимо верить в то, что они не несут серьезной угрозы для конституционного порядка. Дуализм природа/общество необходим для Нового Времени, чтобы оно могло увеличить масштаб смешивания объектов с субъектами. Люди донововременной эпохи, поскольку в сущности все они, если верить антропологам (Levi-Strauss, 1952), были монистами в том, что касается конституции их собственных природ-культур, напротив, запрещали практиковать то, что им, казалось бы, позволяли их представления. «Аборигены — это логический накопитель, — пишет Леви-Строс, — который безостановочно связывает нити, неутомимо вплетая в них все аспекты реальности, будь то физические, социальные или ментальные» (Levi-Strauss, 1962, р. 353). Насыщая смеси божественного, человеческого и природного понятиями, они ограничивают практическое расширение этих смесей. Невозможность изменить социальный порядок, не изменяя порядок природы, и наоборот, обязывала донововременных всегда быть очень осмотрительными. Любое чудовище становится видимым и мыслимым, оно очевидным образом ставит серьезные проблемы перед социальным порядком, космосом или законами богов (Horton, 1990а, 1990b).
Гомеостаз «холодных обществ» Амазонии, — пишет, например, Деколя по поводу ашуаров, — предстал бы тогда не столько следствием скрытого отказа от политического отчуждения, которое приписывал «дикарям» Кластр, сколько эффектом инертности системы мышления, которая может представить процесс социализации природы только через категории, регулирующие функционирование реального общества. Идя наперекор поверхностному технологическому детерминизму, которым часто пропитаны эволюционистские теории, можно было бы утверждать, что трансформации обществом своего материального основания обусловлены предварительным изменением форм социальной организации, которая служит концептуальной арматурой материального способа производства (Descola, 1986, р. 405).
Если, напротив, наша Конституция что-то и допускает, так это ускоренную социализацию нечеловеков, которым тем не менее никогда не позволяется существовать в качестве элементов «реального общества». Нововременные, делая смеси немыслимыми, опустошая, выметая, освобождая, очищая арену, которая открывается посреди этих трех инстанций, позволили практике медиации воссоздавать всевозможных монстров, не позволяя при этом оказывать им хоть какое-нибудь воздействие на общественное устройство или даже контактировать с ним. Какими бы странными ни были эти монстры, они не ставили перед обществом никаких проблем, так как в социальном плане они не существовали, и благодаря этому их чудовищные последствия оставались совершенно неопределимыми. Мы можем позволить у себя то, что у донововременных всегда находилось под запретом, поскольку социальный порядок никогда в точности не соответствует порядку природы.
Насос Бойля, например, мог бы показаться довольно пугающей химерой, так как искусственным образом производит в лаборатории пустоту, которая одновременно позволяет определить законы природы, действие Бога и открывает возможности для урегулирования споров в Англии времен Славной Революции. С точки зрения Хортона, мышление дикаря тотчас же наложило бы заклятие на эту опасность. Тем не менее, начиная с этого момента, в Англии XVII века королевская власть, природа и теология будут конструироваться посредством научного сообщества и лаборатории. К акторам, населяющим Англию, прибавится упругость воздуха. Однако появление этого нового союзника не приведет к возникновению новых проблем, поскольку никаких химер не существует, не было создано никакого чудовища, а были лишь открыты законы природы. «Проходите, смотреть тут не на что!» Размах мобилизации прямо пропорционален невозможности непосредственно помыслить ее отношения с социальным порядком. Чем меньше нововременные люди ощущают себя частью смешения, тем больше они смешивают. Чем наука более чиста, тем она более тесно связана с общественным устройством. Нововременная Конституция ускоряет или облегчает расширение коллективов, но не позволяет их помыслить.
Конец разоблачения
Утверждая, что Конституция, для того чтобы быть эффективной, должна игнорировать то, что она допускает, я занимаюсь разоблачением, которое, однако, направлено на иные объекты, нежели те, которыми занимается критика, и которое предполагает совершенно иные механизмы. До тех пор пока мы наивно следовали за Конституцией, она позволяла нам улаживать все споры, служила основанием критического духа и давала возможность людям оправдывать все их атаки и разоблачения. Но если Конституция как целое появляется теперь лишь в виде одной части, больше не позволяющей нам осознать другую ее половину, тогда само основание критики оказывается ненадежным.
Апеллируя иногда к природе, иногда к обществу, иногда к Богу и постоянно противопоставляя трансцендентность каждого из этих трех понятий их имманентности, мы доводили наше негодование до максимума. Что же это в самом деле за нововременной человек, который больше не опирается на трансцендентность природы, чтобы критиковать обскурантизм власти? На имманентность природы, чтобы критиковать человеческую инертность? На имманентность общества, чтобы критиковать покорность людей и опасности натурализма? На трансцендентность общества, чтобы критиковать человеческую иллюзию индивидуальной свободы? На трансцендентность Бога, чтобы апеллировать к человеческому суждению и упорству вещей? На имманентность Бога, чтобы критиковать существующие Церкви, натуралистические верования и социалистические мечты? Это был бы уже очень несчастный нововременной человек или даже скорее постмодернист: все еще охваченный страстным желанием разоблачать, он уже не имел бы силы верить в легитимность ни одного из этих шести апелляционных судов. Лишить нововременных их негодования — значит, по всей видимости, лишить их уважения к самим себе. Лишить органических и критических интеллектуалов всех шести оснований, используемых для их разоблачений, — значит со всей очевидностью лишить их каких бы то ни было причин жить. Не возникает ли у нас ощущения, что, утрачивая чистосердечную приверженность Конституции, мы теряем лучшую часть самих себя? Не является ли она источником нашей энергии, нашей силы духа, нашей профессиональной этики?
И тем не менее Люк Болтански и Лоран Тевено покончили с нововременным разоблачением в книге, столь же важной для этого исследования, как книга Стива Шейпина и Саймона Шэффера. В отношении критического негодования они сделали то же самое, что раньше сделал Франсуа Фюре в отношении французской Революции. «Разоблачение закончено» — таким мог бы быть подзаголовок их книги «Экономики величия» (Boltanski, Th6venot, 1991). До сих пор критическое разоблачение казалось чем-то само собой разумеющимся. Речь шла только о том, чтобы выбрать причину возмущения и противиться ложному разоблачению, вкладывая в это всю необходимую страстность. Срывать покровы — такова была священная для нас, нововременных, задача. Обнаруживать под ложным сознанием подлинные расчеты или под ложными расчетами настоящие интересы. Кто еще не зашелся от негодования с пеной у рта? И вот, Болтански и Тевено изобретают эквивалент прививки от бешенства, хладнокровно сравнивая все источники разоблачения — миры (cit^s), которые предоставляют различные принципы справедливости, — и скрещивая тысяча и один известный нам сегодня во Франции способ поднять происходящее до уровня того, что обозначается словом «affaire», — дела, достойного общественных дебатов о справедливости. Они не разоблачают других. Они не выводят их на чистую воду. Они показывают, как мы сами занимаемся тем, что обвиняем друг друга. Критический разум оказывается еще одним ресурсом, одной из множества компетенций, грамматикой нашего негодования.
И сразу же, благодаря этому незначительному смещению, произведенному систематическим изучением, мы больше уже не можем стать абсолютными приверженцами критического разума. Как по-прежнему, с таким чистосердечием, выдвигать обвинения, когда механизм виктимизации становится столь очевидным? Даже гуманитарные науки не являются уже тем последним очагом сопротивления, который позволил бы, наконец, разглядеть реальные мотивы под всевозможными «кажимостями». Они тоже участвуют в критическом анализе (Chateauraynaud, 1991), тоже стремятся к тому, чтобы вести дела справедливым образом, негодуют и критикуют. Но у традиции гуманитарных наук уже нет привилегии возвышаться над актором, распознавая за его бессознательными действиями реальность, которая должна быть выведена на свет божий (Boltanski, 1990). Для гуманитарных наук стало уже невозможным возмущаться, не попадая при этом в какую-либо графу таблицы, составленной двумя нашими коллегами. Разоблачитель — собрат обычных людей, тех самых, кого он намеревался разоблачить. «Вы — это другой». Вместо того чтобы действительно верить в работу разоблачения, мы ощущаем ее теперь как «историческую модальность», которая, конечно же, воздействует на наши дела, но которая объясняет их не более, чем революционная модальность объясняла события 1789 года. Разоблачение сегодня окончательно выдохлось, как, впрочем, и революция.
Работа Болтански и Тевено подводит итог тому, что предвидел и описал Рене Жирар, который считает, что люди Нового Времени больше не могут чистосердечно выдвигать обвинения, но в отличие от последнего Болтански и Тевено не относятся к объектам с презрением. Чтобы механизм виктимизации функционировал, надо было, чтобы обвиняемый, публично приносимый в жертву, был на самом деле виновен (Girard, 1978). Если он становится козлом отпущения, то механизм обвинения оказывается видимым: никчемный бедолага, неповинный ни в каком преступлении, был обвинен напрасно, только ради того, чтобы за свой счет примирить коллектив. Переход от жертвы к козлу отпущения, таким образом, опустошает обвинение. Такое опустошение тем не менее никак не ведет к смягчению нововременных, поскольку причина их массовых преступлений состоит в том, что они никогда не были способны искренно обвинить настоящего виновника (Girard, 1983). Но Жирар не видит того, что его обвинения носят еще более серьезный характер, поскольку суть их сводится к тому, что сами объекты реально ничего не значат. До тех пор пока мы воображаем в наших спорах объективные цели, мы захвачены иллюзиями миметического желания. Это желание, и только оно одно, наделяет объекты ценностью, которой сами они не обладают. Сами по себе они не имеют значения и ничего из себя не представляют. Разоблачая процесс обвинения, Жирар, так же как Болтански и Тевено, навсегда исчерпывает нашу способность обвинять. Но он еще больше усиливает тенденцию нововременных презирать объекты — он выдвигает свое обвинение со всей искренностью, он верит в него и видит в этом тяжело завоеванном презрении наиболее высокое свидетельство морали. Он разоблачитель на все сто и даже больше. Тогда как величие книги Болтански и Тевено состоит в том, что они опустошают разоблачение, делая средоточием своих анализов сам объект, вовлеченный в проверку справедливости суждения.