Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый год на пальце Будды
Шрифт:

Но трагедия отца все перевернула. Из борца и победителя юноша стал жертвой и побежденным. Он испытал несправедливость, почувствовал ложь и фальшь звонких лозунгов. И только тогда заговорили уже исчезнувшие из его жизни, но, оказывается, не из памяти свитки. Он стал видеть их внутренним взором. Потерявшие плоть, они вернулись к нему как дух, как смысл. Пустые стены ночного мрака раздвигались до стен маленькой лавчонки отца, увешанных свитками.

Лозунги, от которых он теперь отрекся, несмотря на то, что долбил их ежедневно, когда-то приносили ему ощущение всемогущества разрушителя. Свитки зарождали в нем ощущение всемогущества созидателя. Мысленно он пересекал по горбатым мосткам ручьи, несущие на восток опавшие лепестки цветов – увядших, но готовых через год передать свое цветение другим, карабкался по склонам гор к дальним хижинам, останавливался, пораженный яркой синей птицей, готовой запеть на ветке дерева гингко, слушал немолчный шепот сосны.

И однажды он решился подняться из омертвевшей лавки на чердак, куда сложили все останки «феодального хлама», сметенного революционным вихрем. Там не осталось ни одной не истерзанной, не разбитой вещи. Юноша осторожно брал их в руки, ощущал тепло камня, проникал в глубину мастерской линии кисти, которая в своем совершенстве соперничала с Божественным Мироустроителем.

И вдруг он замер.

Из погашенного, казалось, невосстановимого, но лишь приглушенного непомерным временем оранжево-коричневого марева прояснились бамбуки.

Основа, на которую была наклеена картина, порвалась и смялась, но сама картина осталась почти не тронутой. Юноша вспомнил этот свиток. Он был огромен – широкий, длинный, и трудно было найти место повесить его. Может, из-за этого, а может, по какой-то иной, с уходом отца уже и не ясной, причине отец не вешал картину, а держал ее в сундуке, лишь изредка разворачивая для себя или какого-то клиента, в котором признавал если и не знатока, то обладателя природного вкуса. Картина становилась как бы изысканным десертом беседы, проходившей на полутонах и сближавшей их.

Юноша осторожно вытянул свиток из кучи, разгладил. В сумерках бамбуки заговорили, перешептываясь с ветром, который ласково и осторожно, с любовью поглаживавал их чуткие листья, тонко и остро вытянувшиеся вверх, словно они хотели коснуться неба. Не заглушая их, а в каком-то удивительном созвучии с ними вдруг прозвучал гонг отдаленного буддийского храма и застучал мерными ударами по сгущавшимся сумеркам, поглощавшим остатки вечерней зари.

Там, за свитком, обнаружился мир, словно свиток был не плоским, а трехмерным. Это был мир отца, и сын вошел в него. Слегка удивленный, но не ошеломленный, будто свершилось это не впервые, будто мир был ему знаком, жил в нем в каком-то свернутом состоянии, как переживают оледенение не погубленные им организмы…

Прошли годы, и ледяной панцирь сошел со страны. Сверкнули первые лучи вновь восходящего солнца, но до полного воскрешения оставалось далеко, и я даже не уверен, что и сейчас оно совершилось до конца – до окончательной победы жизни над смертью. Все еще налетает порой шквал, вызывающий озноб, и тогда бамбуки опускают листья от неба к земле, словно прося защиты, и выразительный шепот сменяется тревожным шумом.

Но Люличан стал оживать. Первым ушел красный цвет, всегда любимый китайцами, но после недавних событий начавший наводить на них ужас. Вывеску «Служить народу» – белым по красному, размашистыми, стремительными, словно на боевом марше, иероглифами – сбросили с фронтона лавки. Ее содержимое – гипсовые Мао Цзэдуны да бравые солдатики Лэй Фэны – не решились сразу отправить на свалку: а вдруг Оно, та жуть, какую они боялись назвать по имени, еще вернется?! – но их задвинули в почти не видную глубь, и постепенно они все уходили и уходили, налетами возвращались, и вновь уходили, уходили… Кое-где их еще находят, доживающих век, истлевающих, но все еще сопротивляющихся.

Вернулись некоторые из старых приятелей отца, знатоков. Они пояснили юноше, что свиток этот – старинный, может, даже Сунский, когда бамбуки стали мерилом мастерства художников, значит, ему где-то под, а может, и слегка за тысячу лет. Краски выцвели и потускнели, но духовная сила художника, оживившая его, продолжает волновать и будоражить. И, раз войдя в этот мир, уже не выйдешь из него. Так и останешься в нем, зачарованный. Вот потому-то и держал его отец в сундуке, открывая лишь тогда, когда представал перед ним человек, достойный Свитка. Негоже такое сокровище пускать по рукам.

Знатоки предложили реставрировать картину, но юноша заупрямился – все сделаю сам, и тогда они научили его, как снять картину с основы, подобрать другую, подходящую не только по качеству, но и по колориту, а потом осторожно рыбьим клеем приклеить картину на новую основу.

Все это сотворив, юноша повесил было свиток на стену, но тот – знаменье! – упал, и тогда он нашел подходящий сундук – отцов-то был раскрошен топором победителя-разрушителя – и сокрыл туда свиток, словно от нескромного любопытства отгородил дух отца, дух художника и свой обновляющийся дух.

Он возобновил отцово дело. Это, конечно, не тот знаток, каким был отец, но вечерами, закрыв лавку, он достает свиток с бамбуками, и они беседуют допоздна. Мерно звучит гонг буддийского храма, и душа отца шаг за шагом подбирается к омертвевшему сыну, чтобы войти в него и оживить.

До сих пор юноша никому не показывает свитка. Сам он все еще напоминает старичка, и движения у него безжизненны, и глаза его мертвы. Даже когда он поднимается на второй этаж, в спальню, где среди жертвоприношений стоит яшмовый Будда, и зовет отлетевшую душу отца…

Старое кресло

Памяти мудрого, доброго человека, замечательного режиссера театра и кино Хуан Цзолиня, ушедшего от нас 1 июня 1994 г. на 89 году жизни, – посвящается этот рассказ, в котором автор правдивые факты бытия сдобрил толикой правдоподобного вымысла.

Кресло, массивное и тяжелое, предназначалось для больших и грузных людей и, прекрасно осознавая это, переживало, когда его добротные пружины испытывали недостаточно кондиционные пришельцы. Часто в него любили забираться внуки, сворачиваясь калачиком, но им, только им, кресло со стариковской снисходительной добротой прощало это. И недовольно скрипело, когда его занимали несколько субтильные зятья и даже дочери, которым, согласно генетическим законам, было отпущено достаточно плоти, но все же не столько, сколько их отцу, деду их сыновей.

Именно он был Хозяином кресла. Не то, чтобы к спинке прикрепили номерок, как в театральном зале, или повесили табличку, как обычно делают на премьерах, отводя почетным гостям специальные ряды. Но все знали, что кресло, даже когда пустует, ждет Деда. И так к этому привыкли, что немедленно освобождали его при появлении Деда. Без Деда оно выглядело одиноким, осиротевшим, тоскующим, морщинистым, хотя снаружи его прикрывал такой же светлобежевый чехол, как стулья, окружавшие большой стол под светлобежевой скатертью, торцом приткнувшийся к камину, чьи серые мраморные плитки облицовки смотрелись почти в том же колорите, что чехол на кресле.

Без Деда каждый предмет играл лишь свою мелодию. Первые аккорды симфонии начинали звучать лишь с его появлением. Хотя сам он отнюдь не стремился к дирижерской палочке. Но она как бы постоянно находилась в его руке, готовая к начальному взмаху. Кресло молодело и расправляло складки на чехле. Мраморные плитки камина покрывались розовыми бликами волнения, вспоминая когда-то частые, а сейчас все более редкие бдения у извивающегося пламени. Камин в последние годы разжигали редко. Это давалось с трудом, словно он сопротивлялся.

Поделиться с друзьями: