Новый Голем, или Война стариков и детей
Шрифт:
Я, в дедушкин трофейный бинокль “Карл-Цейс-Йена”, безотрывно смотрю, как бургомистры, или на местном диалекте шофеты, оба в зеленых егерских шляпах с перышком обок, поочередно проходят вдоль выстроенных по возрастанию грудного угла девок, покачивающих под фольклорными рушниками мяс‚ отбивных рук (блондинка-брюнетка, блондинка-брюнетка, рыжая...
– да они все одно тут стоят каждый вечер в суконных жилетках, ушастых кроссовках и под юбками без трусов, как шотландская гвардия - вот и сгодились). Сводный ужлабинско-юденшлюхтский оркестр вздувает волосатые щеки и лобные ижицы, старается передудеть вертолеты, с трех часов пополуночи зависшие над ущельем - гладкие равнодушно-напряженные лица с увеличенными жвальными желваками смутно виднеются из кабин. А мне не слышно ни тех, ни других - к ушам, надежно защищенным заглушками “Беруши бытовые обоеконечные, пр-во кооператива “Филармония”, Ленинград, 1987", лишь тупые волны тишины подступают. Оркестр чешским деревом, видимо, забегает за немецкую медь - щеки надуваются все торопливей. Яначек! Толстая девка - жизнь моя! - справедливо заметил Ярослав Гашек. Сначала Принцепса изображает юденшлюхтский д-р Хайнц-Йорген Вондрачек, милостиво кивая на все страны света, потом жидовско-ужлабинский пан Индржих Вернер, благосклонно помахивая незажженной сигарой “Портагас”, потом опять Вондрачек, потом снова Вернер, и так до бесконечности, или, как писали в старинных театральных ремарках, та же игра. Старики вконец запыхались выкатывать к рукопожатию пальцы из выставленных перед животом кулаков. Я смотрю и смотрю вниз, смотрю до бесконечности вниз - не хочу, чтобы глаза мои поднялись на противостоящую башню, на горящее в ней полукруглое окошко без шторы. Это на чешской стороне у них настоящая антикварная башня, не иначе, как донжон карликовой крепости барона фон Юденшлюхта, снесенной в начале двадцатого века рачением прусско-королевского землеустройства, - первый барон был человек неизвестного рода и племени, по намеку хрониста Иоганна Богемца (слепец прозревший и возговоривший немой), может быть, даже крещеный еврей, получивший от Рудольфа, императора Священной Римской Империи Германской нации, баронство и ущелье с неразумными хазарами в лен, наградой за важную услугу, определеннее в жалованной грамоте не обозначенную. Хорошая, старая башня, уютно-удушливо пахнет старым камнем, старой кровью, старым семенем, не то что эта моя новодельная, где я живу - бетонный бункер времен предыдущей войны, расколоть его не удалось ни английским бомбам-двойчаткам (британский лорд, свободой горд, сковывал цепью фабричные бомбы, для создания деморализующего воя и экспоненциального усиления убойного действия), ни советским катюшам (известным в здешних краях как “Stalinorgel” - сталинские орг‚ны), а снести - не вышло у семи западногерманских стройтрестов по очереди, как они его ни подталкивали плечиком турецким да югославским, - потому бункер был передан на баланс культурфонду судетских землячеств. С виду, впрочем, обе башни - под мглисто-грачиной шкуркой заиндевелого моха и под растресканной штукатуркой под ним - неотличимы одна от другой. К обеим от площади по триста девяносто ступеней винтом, обе вросли тылом в отвесы расщепленной ущельем горы - только макушки чернеются над вершинами, сейчас с тусклыми домиками из пупырчатых сборных панелей (вероятно, зенитные установки на случай внезапной воздушной атаки) и матрацными флагами в честь высокого гостя. Чешское небо темнее немецкого, горше и т~чней, как чешское пиво. Там, в глубине окна, Джулиен Голдстин из Цинциннати, гость Института Центральной Европы и Африки, арендующего у жидовско-ужлабинского магистрата донжон, сейчас уже, собственно говоря, должен бы дома быть, осторожно снимать с себя приталенный малиновый пиджачок, оказываясь в золоченой рубахе с поднятым воротом и от колена раструбленных тесных штанах - но нет его, не видать. Опять шатался всю ночь, Кот Валерьяныч, уже вторую подряд! ...Упаси бог, не стряслось ли чего с ним? ...С бывшей западногерманской стороны из переулка выходят две сутулые тусклые куртки, мужская и женская, и направляются к телефонному автомату на бывшей восточногерманской. Потекшими потемневшими спинами заслоняют той еще конструкции аппарат: первым долгом в будке выключается свет. Может, там дождь внизу?
– я не умею определять, есть ли дождь, снаружи по отношенью к дождю. Цыганенок Гонза, сдуваемый с площади нависшими на трех вертолетах преторианцами (из тех преторианцев, что прикладывают руку к пустой голове), целится из-за угла и беззвучно пукает сизой губой. Джулиен Голдстин, если бы был, был бы уже без рубашки - худой, ребристый, грудастый - и начинал бы - не без труда, что при загипсованной ноге и понятно - скатывать брючки, оказываясь в звездно-полосатых трусах “плавки” с нечеловечески оттопыренным передом. Каждое утро в 10:13 (в 10:09 приходит автобус из Гофа) всё то же самое - было бы можно городские часы проверять, если бы хоть одни из них хоть куда-нибудь шли. Потом, переступая ногами без икр, стянет и плавки, развяжет у себя на крестце ремешки гигантской эбонитовой письки, постоит перед зеркалом голый, сутулый, безбедрый, полутораногий, устало растирающий покатый лобок (бритая щель восходит почти до пупа - злой королек, умеющий п‰сать стоя и пис‚ть лежа), и, в махровом халате, с дешевой чешской сметаной на лбу и щеках, рухнет под торшерный глаголь на тахту - плоский компьютер мигнет голубеньким со сведенных коленей.
Сходить что ли в Жидовску Ужлабину, в бывшую столовую бывшего рудника им. Клемента Готвальда, ныне кафе “Кафка” - позавтракать палачинкой, толстым, бледным, переложенным взбитыми сливками, вчетверо сложенным нерусским блином, щедро опорошенным порошковым какао? Спите мирно, палач с палачинкой... Или в сереющий сквозь наклонный парк замок (тоже останок бывшей бароновой крепости) в начале серпантина к шоссе - выпить у беглых советских маланцев грузинского чаю с молдавскими сушками? Или на площадь спуститься - позвонить за бесплатно (продырявленной немецкой монетой на ниточке) в Нью-Йорк: папе с мамой, печально сидящим на кухне перед окном, полным красного кирпича? А можно и в Ленинград бывший - тем, кто еще не уехал или еще не умер, немногим. Хотя нет, пожалуй, лучше не надо - при всяком движенье так ноет какая-то жила в правом бедре, что не то что спуститься по лестнице (триста девяносто все же ступенек!), но и просто присесть невозможно - можно только стоять, подсогнув правую ногу. Да и звонить из телефонной будки опасно - во утаение баритона я представился в администрации бункера и повсюду немою, а изъясняюсь посредством бумажек с надписями на известных и неизвестных мне языках, звонить же и блядовать, как тот ежик, приходится ездить в Карлсбад, переодеваясь в поезде Гоф-Карловы Вары мужчиной с усами. Д-р К. Трегер как прознал у себя в Нюрнберге про мою немоту, так чуть не умер от счастья, что я ему кроме женской и квоту на инвалидов довыполняю еще, по которой у фонда трехлетняя накопилась задолженность, и от полноты чувств прислал мне отчаянно непричесанного, особенно на щеках, Бетховена нарояльного типа в подарок - керамически-рыжего. ...Но в замок все одно не попасть: Йозеф Тон, общежитский дворник и управдом в одном желтовато-круглом лице, что у немцев называется хаузмайстер, а у чехов, кажется, д‹мовник, не разомкнул еще с ночи ворота и не поднял ржавого мостика надо рвом - третьего дня, разговаривая между собою на суржике, ушли перед сном прошвырнуться и никогда-никогда не вернулись заслуженные артисты разговорного жанра Кабардино-Балкарской АССР Корольштейн и Полурабинович, тел пока не нашли. Говорят, на горных дорогах пошаливают дезертиры из постепенно отводящейся в Скифопарфию группы войск, а атаманом у них, говорят еще, бывший ефрейтор стройбата - грозный жиган-жиганок с невероятной какой-то фамилией, типа, чти ли, Жидятый.
4. ДНИ ПЕРЕИМЕНОВАНИЙ
В створке бойнички моей, в полукруглоголовой, растворенной вовне, матово переливается и пересекается с сумеречными соплями над площадью - скошенно, немо и яростно - ромбовидное отражение телевизора “Stassfurt” производства б. ГДР (сам он за спиной у меня, на комодике - старинный, гигантский, разделан под серополосатый орех, а на нем рыжими бакенбардами страшный Бетховен) - переливалось бы, будь он включен. Но включается и выключается он по своему разуменью - когда хочет: клавиша “вкл.” утопла и не выковыривается, а пульта дистанционного управления, иначе называемого еврейский баян, к древнему “Штассфурту” не полагается. На второй день, как я въехал, что-то заскочило в серебре и стекле его внутренностей, или же неприспособлен он оказался ментально к двадцати четырем немецким программам общеимперского кабеля, пяти чешским, CNN, “Евроспорту”, MTV и TRT - страстному турецкому иновещанию имени Полада Бюль-Бюль-Оглы: изображение стало перескакивать с канала на канал, через каждые тринадцать секунд регулярно. Закона его перескоков я тогда выявить так и не смог, хоть и сидел перед ним часы напролет по-турецки - дни напролет, месяцы (в подоле распяленной коленями юбки лубяной короб с казинаками, похожими на обломки солнечно-пыльных крепостей левантинских, из турецкой же лавки) - на бобрике, засеянном крошками и свитками извилистой пыли (Божена-уборщица уехала отдыхать на Канарские острова и вышла там замуж за цыганского барона Виталио, репатриировавшегося из Ленинградской области как республиканский ребенок), сидел и записывал в сувенирный блокнотик “700 лет Юденшлюхту” бесконечные столбцы номеров. Месяца три с половиной, со второго дня, как приехал, сидел напролет, до середины апреля, потом от турецкого сидения этого у меня стали сдвигаться и щелкать мениски, и я уехал в бывший г. Ленинград - недели на две по архивному делу.
Там, в б. Ленинграде, пятнадцать лет тому назад или меньше, то ли шутя, то ли притворяясь, что шутит, во всяком случае - отгибая к спине плоскую, но румяно-щекастую, благородными вихрами расширяющуюся от ушей голову, голову как бы лауреата Сталинской премии, объяснял мне Б.Б. Вахтин, сын Веры Пановой, переводчик с китайского и непечатный по тогдашнему скифопарфянскому вкусу прозаик, что единственной книгой, действительно профессиональному литератору нужной, является календарь памятных дат, да потолще и поподробнее. Единственный же секрет литературного и журналистского ремесла, особенно радиотелевизионного: запомните, Юлий - юбилейной датой считается всякое годовое число, без остатка делимое на пять.
Нет, не меньше пятнадцати, в восемьдесят первом он умер. Кажется, осенью.
Все же не знаю, единственный ли это секрет. Сомневаюсь. Когда я приехал, по семи объединенно-немецким каналам одновременно, но с отстоянием в несколько кадров шли “В джазе только девушки” - под Новый год (и месяц потом еще), рассказала мне Ирмгард, бургомистрова внучка, у них всегда идут “В джазе только девушки”, это как у нас “Раз-два-три, елочка, гори, или С легким паром”. Но и тридцатилетие Мерилинкиной смерти, в соответствии с юбилейной наукой, недалеко еще было тогда, что-то с полгода, когда я приехал: ...укулеле в вагонном проходе, ляжечная фляжечка бряк... I wonna be loved by you, сиськи под газом, как дыни-корольки, неподвижны на белом шевелящемся теле... и вдруг - сиськи под газом, как дыни-корольки, неподвижны на белом шевелящемся теле, Happy birthday to you, happy birthday to you, happy birthday, Mr. President, happy birthday to you... и - по горло в свитере, курносая, старая - бедная старая еврейская девушка Мерилин: курит, глядит никуда, что-то бормочет - экран несколько раз подпрыгнул на месте, я разобрал пару закадровых слов: разоблачили, оказывается, пожалуйте бриться: не самоубийство, разумеется, никакое, а евнухи из тогдашнего цезаря личной охраны в ангельский гинекей ворвались и, бедную, отравленным клистиром ее умертвили. Цезаря или брата цезаря? Не разобрал, ускакало.
Но как бы покойный Борис Борисович объяснил мне другое? Почему разноухий актер, человечеству неизвестный, в шестидесятилетней давности шестиразрядной фильме вот, балансирует между столиками хрустальным подносом на поднятом над головой троеперстии, а два перескока спустя он же, но в шляпе высовывается из-за сарая, чтобы подставить морщинистый лобик под “смит и вессон” набриолиненной курочной знаменитости? И больше его никогда не будет, а если и будет, так снова дважды зараз. Почему, если сырая блондинка смотрится в зеркало, то через три прыжка обнаружится научно-популярный фильмец о производстве венецианских зеркал (или тель-авивских блондинок, или по культурному каналу Тарковский), а еще через пару - симпатичный вампир, сосредоточенно чистящий перед сном длинные зубы? Это может быть и рекламой пасты. Почему искусно замурзанный вестерновый вахлак, His name is Nobody, продолжается на “Евроспорте” заставкой всемирного конкурса парикмахеров: IS (International Styling), а заканчивается телевизионным уроком английского (...а сейчас, дети, мы начнем изучать время, называемое Past Perfect)? НАЙДИ И ПРИШЛИ В РЕДАКЦИЮ СПРЯТАННУЮ ФРАЗУ! А бывает еще и другое, бывает, что одно какое-нибудь мелкое слово застрянет и бьется, и бьется, отскакивая во всех падежах и родах (ну, какие там у них падежи...). Да кто бы нарочно стал программировать бесчисленные эти повторы, подбросы, подхваты, эти поперечные сюжеты дурацкие? Не иначе, постепенно пришел я к суждению, в медиальных решетках засели какие-то малолетние бесы - они-то эти узоры и складывают, для собственного удовольствия, играя друг с другом - или друг против друга - в какой-то своей - сквозной, что ли, реальности, проходящей в отдельную (любительскую и полукопченую) реальность отдельного зрителя сквозь каналы телевизионных каналов. И чем этих каналов больше, тем ближе эта реальность, тем плотнее она сшивается с нашей...
– так я подумал и даже затеял об этом писать тяжеловесно-остроумный эссей не без мысли, нерусской и задней, продать его в “Русскую мысль”, выходящую в городе Париже газету, где Бунина принципиально называют Иваном Андреичем, а некрологи помещают в разделе “Пути русской культуры”. Но выяснилось, что незадолго до этого Американская Империя отключила антисталинский ‹рган от крантика с даровыми денариями, и пришлось ему,солнцем палиму, брести на туфлелобзание к римскому папежу. Вслед за чем на рю дю Фобур Сен-Оноре подъехали четыре мрачно-любезных аббата из ватиканского финотдела - месяца четыре проверяли балансы, начиная с 1948 г. Аты-баты, шли аббаты... Тем аббатам, однако же, нашептали добрые люди, что это я-де, устно и письменно, предлагал переименовать “Русскую мысль” в “Римскую блядь”, пользуясь выражением протопопа Аввакума, и забубенное это бонмо сообщено было лично Великому Пшеку. Тот поставил вопрос кардинально, я бы сказал, на попа, и собственноручно составил энциклику “Iulio Goldsteino prohibemus”. Так что писать я о демонах медиальных ничего не писал - только ходил от телевизора к окну и обратно, до середины апреля ходил, до отъезда в обратно переименованный С.-Петербург по архивному делу. Потом, вернувшись и не скинувши даже маминой плешивой цигейки до середины бедра, поднял блокнот с бобрика и перелистнул чубастые странички еще раз: цифры, цифры от 1 до 33 - столько в телевизоре юденшлюхтском каналов. Столько и букв в русской азбуке, спаси ее, Господи, в эти смятенные дни - дни переделов и переименований. И как русская пианистка, прямо в цигейке уселся к столу - подставлять. Оказалось, из б. Ленинграда письмо - мне, от Елены Андреевны Шварц. Как же я сразу не догадался, когда “Штассфурт” начал скакать по каналам?! Голова - не Дом Советов, говорила покойная нянька моя, баба Катя, и смеялась, развеваясь седая.
Дорогой Юлий! О Стрельне: перенасыщенное смертью, тлением, гниением и слухами о кладах и подземных ходах место, при этом тускло освещенное заливом, его сиянием. В войну там прямо на берегу погибло огромное количество ополченцев, которых десант выбросили прямо в залив, а немцы с берега из пулеметов всех почти положили. Двое-трое ушли по воде в город. Братская могила как раз на нашей улице была, за нашим домом, мама там свечи ставила. А еще ближе к Заливу часовенка св. Николая, первая в России из железобетона. Мы снимали дачу на улице Портовой - ударение польское, на предпоследнем слоге. Мы там с Вами проезжали. Она главная в приморской части. На одном ее конце деревянный дворец Петра, на другом яхт-клуб. На берегу речки Стрелки, параллельной этой улице, мы снимали верандочку и крошечную комнату с почти провалившимся полом и маленькую мансарду, где мама жила, где тоже все было в состоянии крайней ветхости. Кухни не было, там жили десять кошек, подобранных хозяйками, и ужасный запах. Этот дом - самый ближний к Заливу, единственный сохранившийся после войны, когда-то большой и крепкий, там был немецкий штаб. Все остальные дома сгорели. Хозяйки - две старушки, из которых старшей девяносто лет. Ее муж был смотритель парка, он умер от горя, чуть ли не с собой покончил, когда при Хрущеве вырубили все деревья в парке. Для красоты. Во многих дворах между Стрелкой и Портовой растут еще посаженные при Петре дубы или их дети. У меня был такой любимый дуб, я все время под ним читала. Когда мы уехали ( и больше не вернулись), можете не верить, но друзья, которые забирали мои вещи оттуда, сказали, что листва вся стала черная и высохла. В том же дворе однажды рухнул древний вяз и чуть меня не убил, это было как предвестие бед, и мы с мамой это почувствовали тогда же. Грохот был громовый, вся Портовая сбежалась, все ахали.
Хозяйка рассказывала, что однажды мертвая голова всплыла против их дома из-под льдины. Приходили следователи. Но так и не узнали - чья она. В соседнем доме старик повесился. Все вот так там. А напротив жили тоже довольно зловещие цыгане. У цыган сумасшедшая старуха приставала к прохожим с вопросом “сколько времени”? Они ей отвечали. А она снова спрашивала. Сын у них на рассвете бегал по улице и выл, приплясывая. Двухлетний внук сидел в канаве и курил “Беломор”, которым его угощала его бабушка.
Вы, наверно, знаете, что Блок в последнее лето жизни ездил в Стрельну купаться. На реке Стрелке недалеко от Петровского дворца, но не видный от него, есть маленький, но завораживающий водопад, с него и начинается Стрелка. Когда мы там снимали дачу, ходили по поселку слухи о том, что в Константиновском дворце в подвалах, под террасой, отделанной ракушками, сатанисты убивают собак. А может, и еще кого. Находили изуродованные трупы собак в парке. В частности, цыганской собаки. Но они и сами однажды зарубили собаку топором. И вот сейчас у нас по нашей программе показывали дворец и говорили, что в подвалах собирались сатанисты, но их изгнали.
Да, дерево, которое меня чуть не задавило, было не вяз, а каштан.
Ну, может быть, пока хватит стрельнинских ужасов? Я не знаю, чего во мне больше - ужаса или любви к этому поселку. Все эти полулеса-полупарки, ряска, заброшенные яблоневые сады... Подземный ход из Орловского парка в Константиновский... А у залива среди осоки была такая песочная проплешина в конце дубовой аллеи, там всегда даже при солнечном свете в воздухе носились белые огоньки. Их и другие видели.
С любовью,
Лена.
В полукруглоголовой, наружу распахнутой створке косо вспыхнуло - включился! Что вдруг?! А это кто, черно-белый, квадратный, постриженный под горшок истукан?
– раскорячив ноги и руки, карабкается по изрезанной ступенями улице в гору? Почему изображение не перескакивает, почему продолжается фильм, почему черно-белые наискось смутно бегут по юденшлюхтскому небу евреи, машут руками, полурастворенные в стекольном мельканье, в вертолетном ветре, в просвещенно-жилистой мгле... титры, “Ende”. А почему телевизор какой-то выгнутый гигантским парусом “Loewe”?
– вчера еще, кажется, был “Stassfurt”, неужто же, пока я ночью ходил, мне его заменили?