Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир (№ 1 2009)
Шрифт:

Зато текст, выпадая из течения времени, обладает в своей завершенности искомыми качествами симметрии. У него (по Аристотелю) есть начало, середина и конец, и все эти части бликуют, отражаются друг в друге, как система зеркал, которых так много в повествованиях Усталого Дознавателя. Печать руки Творца или отпечаток пальцев преступника, убивающего живую жизнь?..

Воображение поэта между тем остается по сю сторону явлений; внутренняя их сторона оказывается не более чем продолжением внешней. В рассказе

«О — цифра или буква?», приписанном авторству Ваноски, показано, как видит мир мистик, близкий родственник, но и, в известном смысле, антипод поэта. Впрочем, в этой удивительной «дзенской» притче, глубоко трогательной и вместе с тем способной служить упражнением в эпистемологии, взгляд мистика сопо­ставлен со взглядом ученого-позитивиста, наблюдающего феномены с их доступной поверхности и отыскивающего их материальные причины. Для мистика, для «с Луны свалившегося» и почитаемого за идиота Гумми, наружной стороны явлений (которая не может не возбуждать воображение поэта и любознательность ученого) вообще не существует: она «всегда — внутренняя <…>. Просто люди смотрят наружу». И визионер, созерцающий эту подоплеку мира, эту внутреннюю сторону своей, тоже односторонней, «ленты», в подспорье воображения не нуждается: «У меня нет воображения. Я не могу придумать, чего нет». Мистик видит мир, очищенный от зла и позора, изнутри его первозданной красоты — и тому, кто попал лучом взгляда в фокус его «наивно»-любовного видения, удается пережить небывалую радость. «Сердце его (доктора Давина, психоаналитика. — И. Р. ) пело. Он снова любил Джой». («Радость» — так зовется невеста доктора, как правило, не способного к радости.) «Необыкновенное волнение охватило его. Он увидел, как воздух вокруг стал прозрачнее, обнаружив во всем чистую форму и точный цвет. <…> Господи, как видно! Даже вон все тот же поезд вдали… И ближе — красная черепичная толкотня, успокоенная зеленью чуть уже бледнеющих крон, пыль в конце дороги, скромный благовест коровьего колокольца… Как все равноправно и одновременно располагалось, не заслоняя, не заглушая… Давину вдруг показалось, что надо успеть любить, потому что… такого… скоро… никогда больше… не будет». Равноправно и одновременно. Этот миг отверзшегося зрения очень напоминает один зацитированный кусочек из «Дачной местности», внушенный взглядом младенца: «Симметрия, казалось бы, случайная <…> все это как бы на одной оси, совпавшей с взглядом и ветром, объединенное куполом неба, как легатой». «Идиот» Гумми преподает симметрию Мира доктору Давину — надо ли добавлять: как князь Мышкин — своей аудитории, как Достоевский, внушающий мысль о «золотом веке в кармане» читателям «Дневника писателя». Но Гумми и гибнет, как князь Мышкин, — оставляя ярость бого-, точнее, чудоборчества в наследство доктору Давину, не простившему, что его картина мира — неужто из-за простенького коана? — однажды пошатнулась.

«Такого… cкоро… никогда больше… не будет». У вневременного настоящего, в каком пребывает текст , есть соответствие, более того — совпадение с актуальным настоящим мига: и то и другое противоположно бегу времени, «исчезновению предметов». «Мгновение не остановилось и было прекрасным. <…> То, что есть только сейчас, но не в следующее мгновение, есть вообще, но не у тебя, не в руках…» (это мысли доктора Давина, навеянные общением с Гумми). В «японских» своих «Стихах из кофейной чашки» Ваноски через русского «переводчика» утверждает: «счастье» и «сейчас» — слова одного корня. «О знание, что жизнь идет сейчас !» — восклицает он. Подлинно жить можно лишь в «необъявленности следующего мгновения». А не жить , но тоже остаться в том, что «есть вообще», — можно в созданном тексте. Так как же все-таки жить, не мирясь с каждым из этих двух выходов, с односторонностью любого из них? Каким движением духа разрезать ленту Мёбиуса вдоль, чтобы достичь трансцензуса, надвременной двусторонней восьмерки? Пройдя через искус страстных приключений и едва не потеряв себя («Забывчивое слово» — в некотором роде аналогия пережитому Печориным в «Тамани»), Урбино, кажется, набрел на ответ в своем сочинении «Битва при Альфабете».

Гимн Миру, симметрично и стройно вознесенному между A и Z, приведенному в алфавитный порядок соработником Творца, редактором «Британники», — а у этого милейшего управителя бумажной Вселенной и полководца своей семьи тоже все в его многозаботливой жизни устаканивается и срифмовывается, — таковой гимн рождает надежду, что завершенный текст и жизнь в ее незавершенном течении не обессмысливают и не вытесняют друг друга, когда объемлются любовью.

А любви тут море разливанное — к парализованной матери, старшему брату, шумной жене, малышу сынишке, другому сыну — непутевому тинейджеру, к его терпеливой подружке, к шалому другу молодости, к лукаво-простодушному вору, к белому коту, наконец. Пусть Ваноски или тому, кто за ним стоит, удалось изобразить всецело любящую душу лишь в условной раме рождественской истории, пусть, — но философский роман и так насквозь условен, и юмористическая пластика жизни, равновесие между пластикой и мыслью в этой идиллии, может быть, даже более убедительны, чем в прочих сюжетах, сообщающих о непоправимой экзистенциальной трещине.

«Преподаватель симметрии» заслуживает имени философского романа еще вот по какой простой причине: его части поочередно прикасаются к природе всего того, что издавна разгадывает человеческая мысль, — тут превратности любви («Вид неба Трои»), пути познания («О — цифра или буква?»), идея нации («В конце предложения»), пол и характер («Забывчивое слово»), творческий вымысел («Посмертные записки Тристрам-клуба»), мысль семейная («Битва при Альфабете»).

Наконец, смерть — и «загадка зги загробной»; куда денешься от их «экстренного вызова»? Последняя новелла с этим названием написана (интересно, кем? кто свидетель?) изнутри мира умирающего — или исчезающего в вентиляционной вытяжке — Ваноски; но тут, можно сказать, маска сброшена. «Чуланчик на чердаке, в углу, под косяком крыши. Хранилище строительного мусора с дохлыми детскими игрушками <…>. Посередине стол и стул, не стул, а табурет, и стол был как раз с той утраченной пишущей машинкой и стопой бумаги». Когда-то мы на этой верхотуре уже побывали. «Он выбрал второй, не достроенный еще этаж и внес туда стол, стул, нехитрый свой инвентарь. <…> Лучшего места для работы он не мог себе представить, и работать ему не хотелось» («Дачная местность»). В «Ожидании обезьян» та же машинка, нетронутая, на том же месте: «Клавиатура поросла серой шерстью». И вот снова она же с белым листом бумаги, анонсирующим «неизбежность ненаписанного».

На сей раз это «любимый» ненаписанный рассказ «Формула трещины» — но «буква Щ отвалилась». Какой там Ваноски! «Переводчик» даже не пытается изобразить эту экзотическую букву сродной Урбино латиницей — shch, подобно тому как еще недавно транскрибировал в «русской» новелле наше ш . За машинкой — сам Андрей Битов. И он, вместе с Урбино и вместо Урбино, подводит сквозь навь то ли предсмертных, то ли посмертных мытарств баланс жизненных потерь и находок (утрат больше: целая свалка в углу чердака; обретений, тайком сворованных у жизни, — самая малость). Этот финал созвучен «Лестнице» — стихотворному рассказу о личном посмертии в конце «Улетающего Монахова»; такой же личный апокалипсис представлен в «Птицах», где герой после атомного взрыва волочит за собой «как бы узелок с потрепанными и неизбытыми, как недвижимость, моими грехами».

Впрочем, ангелы, явившиеся по экстренному вызову за душой писателя, надеются, что их клиента все же оставят на сверхсрочную. Есть за что: ведь «по имени он скорее <…> воин» ( Андрей — греч. мужественный). И последнюю битву «он не столько выиграл, сколько не проиграл». Второе даже почетнее…

Ирина РОДНЯНСКАЯ

 

[1] В прекрасной послесловной статье Ирины Сурат «Между жизнью и текстом (Фор­мула трещины)» желающие могут найти сведения об истории создания романа и путеводитель по его тексту.

[2] Английский инициал в русском тексте транскрибируется как «Э.», будем считать, что это, к примеру, Andrew, двойную английскую псевдофамилию рискую перевести как «Усталый Дознаватель» (вторая ее часть из первоначально сленгового словца постепенно доросла до пометки разг. и стала означать что-то вроде «ученого эксперта»; я предпочла слово, слегка отдающее УПК, но намекающее на самодеятельные гносеологические усилия подставного автора).

[3] Маленький экскурс. «Laughter in the Dark» — название англоязычного варианта «Камеры обскуры» — у нас обычно переводят как «Смех в темноте». Бьюсь об заклад, что надо бы «Смех во тьме» — каламбурная перелицовка «света во тьме»: название пришло Набокову в голову сначала по-русски!

[4] А вот Чехов, не писавший романов, тоже попытался обратиться к «роману в рассказах» (триптих «Человек в футляре», «Крыжовник», «О любви»). Жанры практически бессмертны, это и Бахтин показал.

 

Перебирая времена

Александр Кушне р. Облака выбирают анапест. М., «Мир энциклопедий Аванта +», «Астрель». 2008, 96 стр. («Поэтическая библиотека»).

 

Больше тридцати лет назад Александр Кушнер написал стихи, которые стали песней и в конце концов сжались до афоризма: «Времена на выбирают, / В них живут и умирают». Афоризм этот знаком едва ли не всем читающим по-русски хотя бы что-нибудь, кроме вывесок и этикеток, но следующие строки помнят немногие. А в стихотворении сказаны весьма жесткие слова: «Большей пошлости на свете / Нет, чем клянчить и пенять. / Будто можно те на эти, / Как на рынке, поменять».

Кушнеру выпало жить и в самые мрачные десятилетия XX века — в 1956 году ему было 20 лет, — и во время робкой, едва проклюнувшейся и тут же испуганно замершей надежды, и когда время стояло (лежало) почти недвижно (тогда и были написаны знаменитые строки). Это мужественная позиция. Но из этого не следует, что поэт эти времена принял такими, какие они есть.

В рецензируемой книге много примеров своего рода побега — и не только из своего времени, но из пространства и формы. Книга дает много поводов для разговора о пространственно-временном протеизме Кушнера, о его привязанности к метаморфозе и анахронизму.

Поделиться с друзьями: