Нравственная философия
Шрифт:
Для общества нет в сущности выгоды более важной, как благоденствие людей мысли и пера. Нельзя отрицать того, что люди искренни в своем признании и приветствии умственных превосходств. Между тем писатель еще не пользуется никаким преобладанием над нами. Я думаю, он сам виноват в этом. Фунт и ходит за фунт. Были времена, когда на него смотрели, как на лицо священное: тогда он писал библию, первые гимны, кодексы, эпопеи, трагические песнопения, предсказания сивилл, оракулы халдеев, лаконические изречения, начертываемые на стенах храмов. Каждое слово было истинно и возбуждало народы к новой жизни. Он писал без торопливости и без искусственного выбора. Каждое слово, в его глазах, было начертано, было врезано и на небе, и на земле солнце и звезды были те же буквы, имеющие тот же самый смысл, ничуть не более необходимый. Но возможно ли почитать того, кто не чтит самого себя? Того, кто затерся в толпе? Кто уже не законодатель, а низкий угодник, который подлаживается к безумному мнению ветреной публики? Того, кто обязан бесстыдно заступаться за какое-нибудь негодное правительство или, по найму, круглый год кричать в оппозиционной партии; здесь — обязан писать условленную критику, там — развратные романы, и, во всяком случае, писать без мысли, без убеждения, никогда — ни днем ни ночью — не прибегая к источникам вдохновения?
Некоторые возражения на эти вопросы могут найтись при обозрении списка литературных знаменитостей нашего времени. Но между ними самым поучительным явится имя Гёте; оно может знаменовать для нас силы и обязанности ученого и писателя.
Я изобразил Бонапарта представителем внешней стороны жизни и целей XIX. столетия. Другая его сторона, его поэт — это Гёте; человек вполне обжившийся с веком, дышащий его воздухом, наслаждающийся его плодами; человек невозможный в прежние времена и снявший своею исполинскою деятельностью укор в расслаблении, который без него налег бы на умственные произведения этого века. Он является в эпоху, когда всюду разлившаяся образованность сгладила все резкие индивидуальные черты; когда, за отсутствием героических личностей, в общественную жизнь вступает комфорт и сотрудничество. Поэта нет — есть дюжины стихотворцев; нет Колумба — а есть сотни шкиперов, почтовых судов, снабженных раздвижными зрительными трубками, барометрами, консервами для супов, соусами и прочими разными разностями; нет ни Демосфена, ни Чаттама — но несметное множество парламентских и судебных говорунов; нет ни пророка, ни святого — есть школы для духовенства; ни единого ученого — зато бесчисленные ученые общества, дешевые издания, читальни, библиотеки для чтения. Никогда не бывало такого смешения фактов. Свет распространился во все стороны, как американская торговля. Понять жизнь греков и римлян, жизнь в Средние века — дело простое и возможное; но понять жизнь новейшего времени касательно бесчисленного множества фактов, — это хоть кого сведет с ума.
Гёте сделался философом этой множественности. Сторукий, стоглазый, он был и способен и рад иметь дело с этой напирающей смесью наук и событий; по своей же многосторонности он мог распоряжаться ими с большим удобством. Это был ум мужественный: его не озадачивали разнообразные латы условий, в которые закована зачерствелая жизнь; его тонкий ум легко мог проникнуть сквозь них и набраться сил от природы, с которою он всегда жил в тесной связи. Странно то, что Гёте сложился и жил в небольшом городе, в государстве незначительном, в государстве распавшемся, и в эпоху, когда Германия не играла в судьбах мира такой роли, от которой могло бы забиться гордостью сердце ее сына, как мог услаждаться в то время дух француза, англичанина, а в былые эпохи гражданина Аттики или Рима. В его Музе нет, однако же, следов провинциальной ограниченности; он не раб своего положения, его гений свободен или самоуправен.
Его «Елена» или вторая часть «Фауста», есть философия литературы, переложенная в стихи. Это произведение человека, сознавшего, что он одолел мифологии, истории, философии, науки и литературы разных наций тем энциклопедическим способом, которым новейшая эрудиция, установив международные отношения по всей земле, делает изыскания в Индийских, Этрусских и всех циклопических памятниках искусств; в геологии, химии, астрономии, и вследствие этой шири, придает каждой отдельной области знаний какой-то воздушный и поэтический характер. На одного короля смотришь с почтением, но если бы кто очутился на целом конгрессе королей, то отважился бы рассмотреть особенности каждого. Не пламенным дивным песням да строго обдуманным формам вверил поэт результаты восьмидесятилетних наблюдений. Рассудочная и критическая мудрость этой поэмы именно и сделала ее истинным цветом нашего времени. Она сама означает год и число своего появления. Гёте все-таки остается поэтом — поэтом, достойным самого великолепного лаврового венца, чем кто-либо из его современников, и под этим бременем микроскопических наблюдений (потому что он наблюдает, кажется, всеми порами своей кожи) он ударяет по струнам арфы с могуществом и изящностью героя.
Чудодействие этой книги заключается в возвышенности ее постижения. В горниле ума этого человека века — прошедшие и будущие, с их религиями, политиками и разнообразием мышления — разложились на первообразы и идеи. Что за новые мифологии пронеслись в голове его! Греки говорили, что Александр дошел до области хаоса; не в тот день, но на другой, дошел туда и Гёте, ступил даже на шаг дальше и возвратился невредим.
Сердце услаждается нестесненностью и обширностью его умозрений. Так, необъятный небосклон, ежедневный наш спутник, распростирает свое величие над нашими безделками, над заботами о нуждах и удобствах, равно как и над праздничными пирами и торжественными священнодействиями. Гёте был душою своего столетия. Если, по изобилию познаний, по многочисленности членов, ученость века представлялась сплошною массою, с непроходимою чащею по некоторым частям; или какою-то большою экспедициею для открытий, которая собирает громады фактов и естественных произведений слишком наскоро, для того чтобы какие-то дотоле существовавшие ученые могли привести их в порядок, — то ум Гёте имел достаточно комнат для их распределения. Он имел дар снова соединить разрозненные атомы по закону, им свойственному. Он облек поэзией наш нынешний быт. Среди современной мелочи и дробности он отыскал Гения жизни, того прежнего изворотливого Протея, угнездившегося совсем подле нас, и доказал, что проза и скука, приписываемая нами этому веку, есть только одна из его личин и что
Не скрылся он, а здесь, переодетый,
и заменив блестящий костюм покойным платьем, он нимало не потерял своей живости, своей роскоши и остается тем же в Ливерпуле и Гааге, каким бывал в Риме или в Антиохии. Гёте искал его на публичных гуляниях и на шумных улицах, на бульварах и в отелях; он показал, как в самом стоячем царстве рутины и чувственности проглядывает демоническая сила; как в обыденные действия сама собою вплетается тонкая нить баснословия и сверхъестественности; он доказал это, проследив родословную каждого обычая и навыка, каждого учреждения, мнения, даже домашней утвари до самого их начала — в организме человека. Он сильно досадовал на предположения и на риторику. «С меня довольно моих собственных догадок; когда кто пишет книгу, пусть помещает в нее одно то, что знает». Сам он писал весьма простым и сдержанным тоном; скорее умалчивая о многом, чем все выражая, и всегда предпочитая ставить факт на место слова. Он объяснил, в чем состоит различие в духе и в искусствах между древними и новыми народами; определил цель и законы изящных художеств. Он сказал о природе отличнейшие от когда-либо сказанного вещи и обращался с нею так как обращались древние философы и семь мудрецов, — отбросив в сторону учения французской таблицы и рассечения и занявшись природою с тем остатком, что уцелел еще для нас от поэзии и от человечности. Что ни говори, глаз лучше микроскопов или телескопов. Благодаря редкой наклонности своего ума к простоте и к единству, Гёте нашел ключ ко многим отделам природы. Так он навел новейшую ботанику на руководящую идею, что листок или глазок листка составляет основную ботаническую единицу, что каждая часть растения есть только превращение листка для выполнения новых условий и что при изменении этих условий лист может превратиться во всякий другой орган, а всякий другой орган в лист. Таким же образом, в остеологии он утверждал, что спинной позвонок хребта может быть рассматриваем как единица скелета и что голова есть не что иное, как преобразование верхнего позвонка: «Растения идут от коленца к коленцу, завершаясь наконец цветком и семенем. Точно так же глист и всякий червяк удлиняется от кольца к кольцу, замыкаясь головою. Человек и высшие животные строятся из позвонков, причем силы сосредоточиваются в голове». Точно так же в оптике он отбросил искусственную теорию семи цветов и полагал, что каждый цвет есть сочетание мрака и света в других пропорциях. Так, о каком предмете он ни пишет, он глядит всеми порами и со своим врожденным влечением к истине старается найти сущность того, что сказано прежде. Он ненавидит пересказывать бабьи ;сказки, овладевшие людским легковерием за последнюю тысячу лет. Он сам рассмотрит не хуже другого, есть ли в них какая правда, и вытянет ее оттуда. Он будто сказал себе: «Я здесь для того, чтоб взвесить и обсудить все здесь находящееся; зачем мне верить им на слово?» И потому все сказанное им о религии, о страсти, о браке, об обычаях, о собственности, о бумажных деньгах, о верованиях, о периодах времени, об удаче и неудаче, о предзнаменованиях и о многом другом становится незабвенным.,
Приведем самый замечательный образчик этой наклонности доискиваться правды во всяком выражении, в ходу у народа. Черт играл значительную роль в верованиях всех времен. Гёте не принимает ни одного слова, за которым нет никакой сущности. Здесь послужит то же мерила «Я никогда не слыхал о злодействе, которого бы сам не мог сделать». Вследствие этого он схватит страшилище за горло. Оно должно или сделаться реальным, во вкусе нового времени, европейцем, одеться, как джентльмен, набраться хороших манер, расхаживать по улицам и совершенно освоиться с образом жизни Вены и Гейдельберга 1820-х годов; или оно перестанет существовать. Поэтому Гёте снял с него все мифологические доспехи: рога, ноги с копытом, хвост крючком, вонючую серу, синее пламя, и, вместо того чтобы собирать обо всем справки в книгах и картинах, он стал отыскивать его в своем собственном духе, во всяком оттенке холодности, себялюбия, неверия, который и в толпе, и в уединении расстилается мраком на человеческое мышление; и Гёте нашел, что изображение выиграло и в правде, и в ужасе, от всего, что он ему придал, от всего, что от него отнял. Он открыл, что естество этого пугала, невидимо витающего около жилища людей, с самой той поры как стали жить люди, есть не что иное, как чистый разум, отданный (наклонность, замечаемая везде и всюду) на служение чувственности; и он ввел в литературу, в своем Мефистофеле, первую органическую фигуру, которая когда-либо появилась в течение нескольких столетий и пребудет так же долго, как Прометей.
Я не имею намерения заняться разбором его многочисленных произведений. Они состоят из переводов, критик, драм, лирических и других стихотворений; литературных дневников, портретов замечательных людей. Но я не могу не упомянуть о «Вильгельме Мейопере».
Это роман во всяком смысле первостепенный в своем роде; поклонники считают его единственным очерком новейшего общества, находя, что другие романы, например Вальтера Скота, занимаются одеждами, положением лиц, этот же — духом жизни. Эта книга все еще облечена каким-то покровом. Ее с удивлением и наслаждением читают люди чрезвычайно умные. Некоторые предпочитают ее «Гамлету», как произведение гениальное. Мне кажется, ни один роман нашего столетия не сравнится с этим в прелести новизны, которая подстрекает ум, наделяет его многими основательными мыслями, верными взглядами на жизнь, обычаи и характеры; в ней столько славных указаний на руководство жизни, столько неожиданных проблесков из сферы высшей; и все это без малейшего следа высокопарности или натяжки. Книга, страшно раздражающая любопытство пылких молодых читателей, но книга страшно неудовлетворительная. В ней обманутся любители легкого чтения, ищущие развлечения, даваемого романом. С другой стороны, справедливо жалуются и те, которые принимаются за нее с высокою надеждою найти здесь настоящую историю гениального человека и достойное присуждение ему лавра, заслуженного подвигами и самоотвержением. В Англии, не так давно, издан был роман, покусившийся олицетворить надежды новой эпохи и дать простор политическим ожиданиям партии, называемой «Юной Англией»;в нем единственная награда добродетели: место в парламенте и звание пэра. Роман Гёте имеет заключение такое же хромое и точно такое же безнравственное. Жорж Санд представила в «Консуэло» и в ее продолжение картину повыше этого, и истиною, и достоинством. С постепенным ходом рассказа характер героя и героини развивается до такой силы, что заставит трястись фарфоровые этажерки аристократических условий; они покидают общество, все привычки своего звания; лишаются богатства, становятся служителями высоких идей и самых великодушных общественных целей. Напоследок герой, сделавшийся средоточием и живительною струею всех своих сподвижников, стремящихся возвратить человечеству его благороднейшие достояния, перестает отвечать на собственный графский титул; он звучит его уху как нечто чуждое и давно позабытое: «Я только человек, — говорит он, — дышу, тружусь для человека»; и несет он свои труды в бедности и при крайних пожертвованиях. Напротив того, герой Гёте имеет столько слабостей и нечистот и водится он с таким дурным обществом, что опротивел чинной Англии, когда книга появилась в переводе. А между тем, она так полна разумности, знания света и знания вечных законов; лица обрисованы так верно и тонко, немногими чертами и без всякого лишнего слова; книга эта остается навсегда новою, неистощимою, и мы извлекаем из нее то, что сознаем для себя пригодным, допускаем ей поступать, как знает, в уверенности, что она только при начале своего поприща и будет служить миллионам других читателей.
Содержание ее — переход демократа к аристократам; оба термина приняты в наилучшем смысле, и переход совершается не ползком, не какими-нибудь происками, но через парадную дверь. Природа и личные качества помогают, а положение им приличное доставляется благодаря честности и здравомыслию дворян, Ни один великодушный юноша не оборонится от обольщения правдоподобием этой книги, которая сильно возбуждает умственное развитие и энергию.
Пламенный и набожный Новалис так отозвался об этой книге: «От доски до доски в новом вкусе и прозаическая. Все романтическое подведено под гладкий уровень; так поступлено и с поэзией в природе, с чудодейственною! Книга толкует об обиходных делах людских: быт домашний, быт среднего сословия в ней, пожалуй, опоэтизирован, но все чудесное преднамеренно рассматривается как мечта и восторженные грезы». А между тем, характерная черта: Новалис вскоре опять принялся за эту книгу, и она осталась его любимым чтением до конца его жизни.
В глазах французского и английского читателя Гёте отличается одним свойством, общим ему со всей его нацией; это свойство — постоянная подчиненность своему внутреннему убеждению. В Англии и в Америке уважают талант, и публика довольна, если он употребляется на поддержку какого-нибудь одобренного и понятного интереса: партии или служит той или другой, уже установившейся, оппозиции. Во Франции еще более восхищаются блеском ума, не заботясь о прочем. Во всех этих странах талантливые люди черпают сочинения из своего таланта. Достаточно того, когда воображение занято, требование вкуса соблюдено: столько-то столбцов и столько-то часов наполнены приятным и недурным времяпрепровождением. Но германскому духу не достает игривой французской веселости, тонкого практического смысла англичан и американского удальства; в нем есть некоторая честность, не останавливающаяся на поверхности предпринятого и исполненного, но сейчас же спрашивающая: «С какою целью?»Германская публика требует засвидетельствованного чистосердечия. Здесь видна деятельность мысли, но к чему ведет она? Что хочет этим сказать нам человек? Откуда, откуда набрался он таких мыслей?
Одного дарования мало для писателя. За книгою должен стоять человек — личность, и по природе, и по свойствам, обязанная следовать учению, изложенному ею здесь; личность, самое существование которой тесно слито с такою-то точкою зрения, с таким-то понятием о вещах, а не с другим, и поддерживающая эти вещи, потому что они таковы. Если автор не может надлежащим образом выразить эти вещи сегодня, они все-таки существуют и выскажутся сами собою завтра. Дело. идет о провозглашении некоторой доли истины, смутно или ясно постигнутой. В этом-то и состоит долг и призвание писателя в здешнем мире: видеть насквозь факты и свидетельствовать о них миру. Ничего не значит, что он сам робок и косноязычен, что голос его писклив или груб и что его способ изложения или недостаток красноречия не под стать высоте мысли. Она отыщет и метод, и картинность, и звучный голос, и гармонию. Будь он хоть нем — заговорит она. Если же нет, если такого Божьего слова не вверено писателю, какая нам нужда до его ловкости, красноречия, блеска?