Няня. Кто нянчил русских гениев
Шрифт:
Другая черта, свидетельствовавшая о моей детской наивности в ту пору, была привязанность к моей старой няне. Эта замечательная для меня личность называлась Катериною Михайловною; солдатская вдова из крепостных, рано лишившаяся мужа и поступившая еще молодою к нам в дом, с лишком 30 лет оставалась она нашим домашним человеком, хотя и не все это время жила с нами; горевала вместе с нами и радовалась нашими радостями. Я сохранил мою привязанность, вернее, любовь к ней до моего отъезда из Москвы в Дерпт.
Видел ее и потом еще раза два; но в последние годы она начала сильно зашибать; и прежде это добрейшее существо с горя и с радости иногда прибегало к рюмочке, но уже одна рюмка вина сейчас выжимала слезы из глаз. «Михайловна заливается слезами» – это значило, что Михайловна, с горя или с радости, выпила рюмку. Мы – и дети, и взрослые – все это знали и, зная, иногда с нею же плакали, не зная о чем. Все существо этой женщины было пропитано насквозь любовью к нам, детям, вынянченным ею.
Я не слыхал от нее никогда ни одного бранного слова; всегда любовно и ласково останавливала она упрямство и шалость; мораль ее была самая простая и всегда трогательная, потому что выходила из любящей души. «Бог не велит так делать, не делай этого, грешно!» – и ничего более.
Помню, однако же, что она обращала внимание мое и на природу, находя в ней нравственные мотивы. Помню, как теперь, Успеньев день, храмовый праздник в Андроньевом (правильно: Андрониковом. – В. Т.) монастыре; монастырь и шатры с пьяным, шумящим народом, раскинутые на зеленом пригорке, передо мною, как на блюдечке, а над головами толпы – черная грозовая туча; блещет молния, слышатся раскаты грома. Я с нянею у открытого окна и смотрим сверху. «Вот, смотри, – слышу, говорит она, – народ шумит, буянит и не слышит, как Бог грозит; тут шум да веселье людское, а там, вверху, у Бога – свое».
Это простое указание на контраст между небом и землею, сделанное, кстати, любящею душою, запечатлелось навсегда и всякий раз как-то заунывно настраивает меня, когда я встречаю грозу на гулянье. Бедная моя нянька, как это нередко случается у нас с чувствительными, простыми людьми, начала пить и, не перенося много вина, захирела, и так, что собралась уже умирать; не знаю уже, почему, но решено было поставить промывательное; я был тогда уже студентом и в первый раз в жизни совершил эту операцию над моею нянею; она удивилась моему искусству и после сюрприза тотчас же объявила: «Ну, теперь я выздоровлю». Через три дня она, действительно, поднялась с постели и жила еще несколько лет; прожила бы, может быть, и более, если бы, на свою беду, не нанялась у Авдотьи Егоровны Драгутиной, молодой жены пожилого мужа-купца. Был у них сынок, Егоринька; к нему и взяли мою няню, а через няню познакомилась и наша семья с Драгутиными.
О, tempora, o mores! – (О времена, о нравы! – пер. с лат.). Цицерон, которого я тогда не читал, кажется, всегда и везде кстати.
Замоскворечье; хорошенькая, веселенькая, красиво меблированная квартира во втором этаже. Хозяйка, лет 25, красивая, всегда наряженная брюнетка с притязанием на интеллигенцию, с заметною и для меня, подростка, склонностью к мужскому полу, с раннего утра до ночи одна с маленьким сыном, нянею и учителем, кандидатом университета, рослым и видным мужчиною, Путиловым. Муж, угрюмый, несколько напоминающий медведя, впрочем, не из дюжинных и добропорядочный во всех отношениях, целый день в лавке, в гостином дворе; дом – как полная чаша; чай пьется раз пять в день, кстати и некстати.
Муж, возвращающийся поздно домой, усталый, идет прямо к себе в комнату, пьет чай, ужинает и ложится спать. Ребенок уходит спать в детскую с нянею. Хозяйка и учитель остаются наедине, в двух больших комнатах, пьют чай, запирают и входные, и выходные двери, и так на целую ночь до рассвета. Ежедневно одна и та же история.
– Да что же они там делают одни? – любопытствовал я узнать от моей няни.
– Да кто же их, батюшка, знает; никого не пускают к себе – как тут узнаешь? Слышно, что то говорят, то молчат.
– А муж что?
– Муж спит.
Так продолжается целые годы. Я охотно посещал этот дом, забавлялся и с мальчиком, шутил и сплетничал с Авдотьею Егоровною, и всегда в присутствии няни (не упускавшей меня из виду) пил чай, кофе, шоколад, сколько в душу влезало. Однажды прихожу – молчанье, темнота, шторы спущены. Что такое? Авдотья Егоровна что-то нездорова. Смотрю – моя Авдотья Егоровна лежит на полу, в одном спальном белье; в комнате чем-то летучим пахнет. Слышу – что-то бормочет; няня около нее и делает мне какие-то знаки, чтобы я вышел. Что за притча! Оказалось, что эта милая дамочка чистит себе зубы табаком и потом упивается гофманскими каплями, бывшими тогда в большом употреблении как домашнее средство против всех лихих болезней. Потом гофманские капли заменились полынною, а, наконец, и простяком.
Учитель кончил курс. Хозяин обрюзг более прежнего и сделался еще неприступнее; а хозяйка, спившись с круга, увлекла в запой и мою добрую, милую няню, Катерину Михайловну. /…/
Феоктистов был казеннокоштный студент [51] и жил вместе с пятью другими студентами в 10-м нумере корпуса квартир для казеннокоштных. /…/
10-й нумер я посещал ежедневно, несколько лет сряду. /…/ На первых же порах, после вступления моего в университет, 10-й нумер снабдил меня костями и гербарием; кости конечностей, несколько ребер и позвонков были, по всем вероятиям, краденые из анатомического театра от скелетов, что доказывали проверченные на них дыры./…/
51
Казеннокоштный студент университета в России находился на полном содержании государства в отличие от своекоштного, живущего на свой счет. Казеннокоштные студенты жили в общежитиях под надзором инспекции. По окончании университета они были обязаны прослужить не менее шести лет по ведомству министерства народного просвещения, а медики – по военному ведомству. В 1859 году казенное содержание во всех университетах было заменено стипендией.
Когда я привез кулек с костями домой, то мои домашние не без душевной тревоги смотрели, как я опоражнивал кулек и раскладывал драгоценный подарок 10-го нумера по ящикам пустого комода, а моя нянюшка, Катерина Михайловна, случайно пришедшая в это время к нам в гости, увидев у меня человеческие кости, прослезилась почему-то, и когда я стал ей демонстрировать, очень развязно поворачивая в руках лобную кость, бугры, венечный шов и надбровные дуги, то она только качала головою и приговаривала: «Господи, Боже мой, какой ты вышел у меня бесстрашник!»
Николай Петрович Макаров (1810–1890)
Лексикограф, концертирующий гитарист. Организатор первого международного конкурса гитаристов в Брюсселе. Составил ряд словарей. По некоторым данным, автор песни «Однозвучно гремит колокольчик». Его мемуары вышли в свет в 1881–1882 годах.
Мои семидесятилетние воспоминания… [52]
Мои родители и безотрадное младенчество
52
Н. Макаров. Мои семидесятилетние воспоминания и с тем вместе моя полная предсмертная исповедь. – Часть первая. СПб. 1881.
Мать моя, без малейшей видимой причины, по необъяснимому какому-то противоречию или капризу в духе человеческом, невзлюбила меня с первого же дня моего рождения, и потом уже не пускала меня к себе на глаза. Я рос то в девичьей с девками, то в комнате бабушки по отцу, в комнате уединенной, отделенной сенями от прочих покоев, которую поэтому очень удачно называли «одинокой». Я почти всегда был или в одинокой с бабушкой, которая любила меня до нельзя, души во мне не чаяла и баловала на всякие манеры, или в мезонине, с нянею Соломонидой, которая тоже очень любила меня, но баловала менее. /…/