Ньюкомы, жизнеописание одной весьма почтенной семьи, составленное Артуром Пенденнисом, эсквайром (книга 1)
Шрифт:
Зато отличился их enfant terrible [55] , маленький Элфред: он громко объявил за десертом, что Этель влюблена в Клайва и Клайв приедет и женится на ней, — так, мол, сказала миссис Мейсон, старушка из Ньюкома.
— Ну, теперь от нее пойдет по всему городу! — вскричал Барнс. — Вот увидите, на будущей неделе мы прочтем об этом в "Индепенденте". Прелестная партия, черт возьми! До чего же приятные знакомства доставляет нам дядюшка!
Обсуждение этой новости превратилось в целую битву. Барнс был язвителен и желчен, как никогда, Этель сперва возражала спокойно и гордо, но потом потеряла всякое самообладание и, разрыдавшись, обвинила брата в том, что он нарочно, по злобе и низости, чернит кузена, да еще жестоко клевещет на лучшего из людей. В полном расстройстве она убежала из-за стола, спряталась у себя в комнате и там, заливая бумагу слезами, написала дяде письмо, в котором просила его не приезжать в Ньюком. Возможно, она пошла еще раз взглянуть на те комнаты, которые приготовила и убрала к его приезду. Ведь это ради него она так старалась — ей очень хотелось побыть с ним: она еще в жизни не встречала такого благородного, доброго, честного и бескорыстного человека.
55
Несносный ребенок (франц.).
Леди Анна прекрасно понимала девичью душу; и когда в тот же вечер Этель, все еще негодуя и сердясь на Барнса, объявила, что написала дяде, прося его не приезжать на праздники, она успокоила огорченную девочку и поговорила с ней особенно ласково и нежно, а мистеру Барнсу лишь убедительно разъяснила, что таким способом, как сейчас, он будет содействовать развитию привязанности, одна мысль о которой так его бесит, ибо хулой и оскорблениями только внушит сестре сочувствие к несправедливо обиженному. Грустное письмецо Этель было изъято матерью из почтовой сумки и нераспечатанное принесено в комнату девушки, где та и сожгла его. Леди Анне без труда удалось убедить ее своими спокойными речами, что лучше ни словом не поминать о происшедшем нынче глупом споре; и пусть дядя с Клайвом все-таки приезжают на Рождество, если только сами не передумают. Однако когда они прибыли, Этель в Ньюкоме не оказалось; она отправилась навестить занемогшую тетушку, леди Джулию. Полковник Ньюком проскучал все праздники без своей маленькой любимицы, а Клайв утешался тем, что бил фазанов с лесниками сэра Бранена, и еще усилил расположение к себе кузена Барнса, повредив на охоте ноги его любимой лошади. Все это было не слишком весело, и отец с сыном без сожаления покинули Ньюком и возвратились в свой скромный лондонский дом.
Томас Ньюком уже три года наслаждался счастьем, о котором так долго мечтал, и спроси его кто-нибудь из друзей, хорошо ли ему живется, без сомнения, ответил бы утвердительно — ведь у него есть все, чего может пожелать разумный человек. И тем не менее его честное лицо день ото дня становилось все печальнее, а просторная одежда болталась свободнее на его тощем теле; ел он без аппетита, ночи проводил без сна и часами молча сидел в кругу своих близких, что поначалу заставило мистера Бинни в шутку предположить, что Том страдает от безответной любви; потом он всерьез решил, что тот заболел и надо позвать врача; в конце же концов он убедился, что праздность идет полковнику во вред и он скучает по военной службе, к которой привык за многие годы.
А полковник уверял его, что вполне счастлив и доволен. Чего ему еще желать? Сын его с ним, а впереди у него спокойная старость. Но Бинни сердито твердил, что ему еще рано помышлять о старости; что пятьдесят лет распрекрасный возраст для человека, ведущего столь умеренную жизнь; что за три года в Европе Ньюком состарился больше, чем за четверть века в Индии, и все это было правдой, хотя полковник упорно оспаривал подобное мнение.
Ему не сиделось на месте; он постоянно находил себе дело то в одном конце Англии, то в другом. Надо было навестить Тома Баркера, жившего в Девоншире, или Гарри Джонса, вышедшего в отставку и обитавшего в Уэльсе. Он приводил в изумление мисс Ханимен своими частыми наездами в Брайтон, откуда неизменно возвращался поздоровевшим от морского воздуха и псовой охоты. Он появлялся то в Бате, то в Челтнеме, где, как известно, живет много ветеранов индийской службы. Мистер Бинни охотно сопутствовал ему в его поездках.
— Только чур не брать с собой наше восходящее светило, — говорил он своему военному другу, — мальчику лучше без нас. А мы, два старика, будем прекрасно себя чувствовать вдвоем.
Клайв не очень-то горевал, когда они уезжали. И отец, к сожалению, это прекрасно знал. У юноши били своя знакомства, свои дела и мысли, которые не мог разделять его родитель. Сидя внизу, в пустой и неуютной спальне, Ньюком часто слышал, как наверху веселится с друзьями его сын, как они громко болтают и распевают песни. По временам знакомый голос Клайва произносил какую-то фразу, и вся компания разражалась громким хохотом. У них были свои шутки, присказки и анекдоты, ни соли, ни смысла которых отец не понимал. Ему очень хотелось приобщиться ко всему этому, но едва он появлялся в комнате, как разговор стихал, и он уходил с грустным сознанием, что приход его заставляет их умолкнуть и что его присутствие мешает сыну веселиться.
Не будем осуждать Клайва и его друзей за то, что они переставали чувствовать себя весело и свободно в обществе нашего достойного джентльмена. Когда с его приходом они замолкали, печальное лицо Томаса Ньюкома обращалось к ним, словно бы вопрошая их всех поочередно: "Почему же вы больше не смеетесь?" А ведь даже старики смеются и веселятся, собравшись вместе, но стоит появиться какому-нибудь юнцу, как беседа их обрывается; и если уж пожилых людей так стесняет присутствие молодежи, что же удивительного в том, что юноши смолкают перед старшими. Школьники всегда молчат, когда за ними наблюдает наставник. Едва ли сыщется отец, пусть самый нежный и дружный с детьми, который не чувствовал бы порой, что у тех есть свои думы, свои мечты и свои тайны, далеко запрятанные от родительского ока. Люди остаются тщеславными даже после того, как обзаводятся детьми или даже внуками и частенько принимают свое обычное желание главенствовать за горячую родительскую заботу; поэтому столь распространенные сетования на сыновнюю неблагодарность свидетельствуют по большей части не столько о непослушании сына, сколько об излишних притязаниях отца. Когда мать утверждает (как то часто случается с любящими маменьками), будто ей ведомы все помыслы дочери, она кажется мне чрезмерно самоуверенной. Молодежь всегда ищет свободы и независимости, и самое разумное для стариков — великодушно отказаться от своих суверенных прав и притязаний на владычество. Многие отцы семейств, правящие мудро и снисходительно, не умеют в нужный момент поступиться властью. Не только детям, поверьте, надо учиться смирению! Иные достойные родители своей добродетельной и беспорочной жизнью превращают детей в льстецов и живут среди них, как властительные особы среди раболепных придворных; их не принудишь так просто отказаться от своих монарших прерогатив, а скорее всего — они не откажутся от них вовсе и не променяют любви и послушания, приносимых из чувства долга, на вольное изъявление искренних чувств.
Наш добрый полковник не принадлежал к числу семейных деспотов; он был из любящих отцов, вложил всю душу в своего милого мальчика и был, надо полагать, должным образом наказан за эту эгоистичную, земную страсть (как сказал бы мистер Ханимен, по крайней мере, с кафедры), страдая от множества мелких огорчений, разочарований и скрытых ран, которые не меньше болели оттого, что жертва молча сносила их.
Порой, когда у Клайва собирались джентльмены, вроде Уорингтона, Ханимена и Пендеяниса, после обеда речь невольно заходила о литературе, и за кларетом обсуждались достоинства наших новейших писателей и поэтов. Ханимен был весьма начитан в светской литературе, особливо в беллетристике легкого толка, и, наверно, с успехом мог бы выдержать экзамен по романам Бальзака, Дюма и даже Поль де Кока, о коих наш добрый хозяин не имел никакого представления, как, разумеется, и о более серьезных писателях да и вообще о книгах, за исключением двух-трех, составлявших, как говорилось, его походную библиотечку. Он с изумлением узнавал из этих удивительных разговоров, что Байрон был человек очень неглупый, но отнюдь не великий поэт; что имя мистера Попа незаслуженно принижалось и что пришло время восстановить его славу; что его любимец, доктор Джонсон, был первостатейный говорун, но писать по-английски не умел; что юный Ките — гений, которого, подобно молодому Рафаэлю, оценят лишь потомки; и что один юнец из Кембриджа, издавший, недавно два томика стихов, может по праву стоять в ряду величайших поэтов. Джонсон не умел писать по-английски! Лорд Байрон — не был величайшим в мире поэтом! Сэр Вальтер — второсортный стихотворец, мистеру Попу, по мнению критики, не хватает фантазии и мастерства, а мистер Ките и этот мальчишка из Кембриджа, мистер Теннисон, — вожди современной поэзии! Эти новомодные суждения, вылетающие из уст мистера Уорингтона вместе с клубами табачного дыма, с удовольствием выслушивает Клайв, а мистер Ханимен вежливо им поддакивает. В его время, думает про себя полковник, такого не слыхивали. Он тщетно пытался дойти до смысла "Ламии" и разобраться в "Эноне"; "Улисса" он одолел, но почему ему пелись такие дифирамбы, так и не понял. — А за что они так чтят мистера Вордсворта? Разве не подвергся его "Питер Белл" заслуженному осмеянию критики? И разве может его заунывная "Прогулка" сравниться с гольдсмитовским "Путешественником" или с "Подражанием десятой сатире Ювенала", вышедшей из-под пера доктора Джонсона? Если правы эти молодые люди, значит, во дни его юности все заблуждались, а предки, те вообще коснели в невежестве? Это мистер-то Аддисон всего-навсего изящный очеркист и изрядный пустомеля?! Подобные мысли открыто высказывались за кларетом полковника, а тот с мистером Бинни только диву давались, слушая, как низвергают богов их юности. Для Бинни потрясение было не столь велико; наш трезвый шотландец еще в колледже прочел Юма и уже в раннюю пору своей жизни посмеивался над многими из этих кумиров. У Ньюкома же почтенье к словесности прошлого века было столь непреложным, что скепсис этих молодых людей казался ему сущим кощунством.
— Вы скоро начнете смеяться над Шекспиром, — говорил он. Когда же его юные гости сообщили ему, что доктор Гольдсмит тоже над ним смеялся, доктор Джонсон не понимал его, а Конгрив при жизни и позднее считался во многом выше Шекспира, он не нашелся, что возразить, хотя в душе согласиться с этим не мог.
— Чего, по-вашему, стоят суждения человека, сэр, — восклицает мистер Уорингтон, — который превыше всех творений Шекспира ставил такие строки Конгрива о церкви:
Сколь благолепен сей фасад высокий, Что мраморной украшен колоннадой, Вздымающей тяжелой кровля бремя, Недвижной, прочной, вечной. То она Священный трепет на меня наводит И устрашает мой печальный взор… и так далее.Смутная боязнь за сына, страх, что он водится с еретиками и безбожниками, овладели нашим полковником, а вслед за тем пришло свойственное его кроткой натуре добровольное самоуничижение. Наверно, прав не он, а эти молодые люди — кто он такой, чтобы спорить с литераторами, учившимися в колледжах? — и Клайву лучше следовать за ними, чем за отцом, который учился недолго, да и то кое-как, и лишен тех природных дарований, коими отличаются блестящие друзья его сына. Мы так подробно рассказываем об этих беседах и мелких огорчениях, выпадавших на долю одного из лучших людей, не потому, что они особенно примечательны, а потому что им суждено было оказать весьма чувствительное влияние на всю дальнейшую жизнь полковника и его сына.
Равно терялся бедный полковник и перед художниками. Они ниспровергали то одного академика, то другого; смеялись над мистером Хейдоном, глумились над мистером Истлейком, или, наоборот, — превозносили мистера Тернера на одном конце стола, а на другом объявляли его безумцем. Не разумел Ньюком и их жаргона. Но был же какой-то смысл в их болтовне — ведь Клайв пылко вмешивался в нее и поддерживал ту или иную сторону: Чем однако, вызывала такой восторг желто-бурая картина, которую они назвали "Тицианом"; что восхищала их в трех пышнотелых нимфах кисти Рубенса, — все это было полковнику невдомек. Или вот хваленая античность… Элджинский мрамор… Может, и впрямь этот разбитый торс — чудо, а безносая женская голова — воплощение красоты? Он всячески старался поверить в это, потихоньку ходил в Национальную галерею, где штудировал все по каталогу, часами простаивая в музее перед античными статуями, тщетно силясь понять их величие, но испытывал только замешательство, как, помнится, в детстве перед основами греческой грамматики, когда проливал слезы над о kai e alethfs kai to alethes [56] . A между тем, у Клайва при виде этих шедевров глаза загорались восхищением и от восторга пылали щеки. Казалось, он упивался красками точно вином. Стоя пред изваяниями, он чертил в воздухе пальцем, повторяя их гармоничные линии, и издавал возгласы радостного изумления.
56
Истинный, истинная, истинное (греч.).
— Отчего я не могу любить то же, что он? — спрашивал себя Ньюком. — Отчего не вижу красоты там, где он приходит в восторг? Неужто мне не понять того, что, как видно, открыто ему, даром что он так молод?!
Словом, стоило ему вспомнить, какие себялюбивые и суетные планы строил он относительно сына, живя в Индии, как ждал той счастливой поры, когда Клайв всегда будет рядом и они станут вместе читать, думать, работать, играть, развлекаться, — и сердце его сжималось от мучительного сознания того, сколь непохожа оказалась реальность на эти радужные мечты. Да, они вместе, и все же он по-прежнему одинок. Мальчик не живет его мыслями и в обмен на его любовь отдает лишь частицу своего сердца. Точно так же, наверно, страдают многие влюбленные. Ведь иные мужчины и женщины в ответ на поклонение и фимиам выказывают не больше чувства, чем можно ожидать от какого-нибудь истукана. Есть в соборе святого Петра статуя, кончик ноги которой весь стерся от поцелуев, а она все сидит и будет сидеть вечно — холодная и бесчувственная. Чем взрослей становился юноша, тем больше казалось отцу, что каждый день отдаляет их друг от друга. И он делался все печальней и молчаливей, а его штатский друг, подметив такое уныние, толковал его на свой шутливый лад. То он объявлял в клубе, что Том Ньюком влюблен; то склонялся к мысли, что Том страдает не сердцем, а печенью, и советовал ему принимать слабительные пилюли. Добрый наш глупец! Кто ты такой, чтобы читать в сердце сына? Не для того ли у птицы крылья и оперенье, чтобы летать? Тот самый инстинкт, что велит тебе любить свое гнездо, побуждает молодых птенцов искать себе подругу и новое место для гнездовья. Сколько бы Томас Ньюком ни проводил времени в изучении стихов и картин, ему не увидеть их было глазами Клайва! Сколько бы он ни сидел в молчании над стаканом дина, дожидаясь возвращения юноши (у которого был свой ключ), а потом потихоньку, в одних чулках крался к себе в спальню; как бы ни одаривал его, ни обожал в душе, какие б ни лелеял мечты, ни возносил молитвы — все равно он не мог бы надеяться быть всегда первым в сердце сына.