О душах живых и мертвых
Шрифт:
– Да этакие неопределенные, конечно, и разные… Ну вот, к примеру, вдруг, представьте, начнется у нас порядочная жизнь… «А где, спросят, Павел Федорович Заикин пребывает? Ну-ка, сударь, вызволяйте отечество!» А как же, Виссарион Григорьевич, вызволять, коли нас только повиновению учили? Опять неразрешимое недоумение…
– Так! Так! – с ожесточением подтвердил Белинский. – Одним словом:
Толпой угрюмою и скоро позабытой,Над миром мы пройдем без шума и следа,Не бросивши векам ни мысли плодовитой,Ни гением начатого труда…– Это, если не ошибаюсь, Лермонтова стихи? – неуверенно спросил Заикин. – Зажигательные слова! Когда сам читал, кажется, голову поднял: проснитесь, мол, милостивый государь мой Павел Федорович, опамятуйтесь! Ну, а вечером, как водится, опять в преферанс играл и крепко обремизился, должно быть, от дневных волнений… Мы уж и внимать поэтам неспособны. Да не к нам и обращены те слова… Найдутся другие люди. – Он помолчал, глядя в сомнении на Белинского. – Однако же опять назревает вопрос: сыщутся такие или нет? А впрочем, пока что катнем-ка, Виссарион Григорьевич, в Берлин?
Получив решительный отказ, Заикин поднялся и на пороге обернулся.
– Прошу покорно извинить за глупые речи. Что делать! Философия – модная болезнь… А коли увидите господина Лермонтова, передайте ему глубокую благодарность от безвестного анонима: нечасто приходится переживать волнения сердца… Прошу не опаздывать к обеду.
Дверь тихо закрылась. Павел Федорович умел жить и двигаться совершенно бесшумно.
Белинский долго стоял у окна. Казалось, он внимательно наблюдал уличную суету.
– И вот плоды ваших прекраснодушных порывов, господин Лермонтов! – вдруг громко сказал Виссарион Григорьевич.
И надо бы продолжать спор с поэтом, давно мысленно начатый, но тут вспомнились Виссариону Григорьевичу деспот и палач самодержец, виселицы, кнут и плети, жандармы всех рангов, предводители дворянства, исправники, земский суд и священнослужители – жалкие лакеи власти, служащие не за страх, а за совесть или купленные по дешевке… Вот что противостоит в жизни философским схемам, сулящим неведомую гармонию в неведомом будущем.
А ему пишут из провинции, что имя его становится известным и там. И ссылаются все на того же «Менцеля» – статью, которая впервые вышла за его подписью в «Отечественных записках».
Но не тешат автора эти вести. Кажется, он был бы рад, если бы слали ему брань и проклятия. Странный автор, негодующий на одобрение, удивительный философ, жаждущий хулы…
Должно быть, такой задался сегодня день. Рука не поднимается, чтобы взяться за перо. Не прибудет ни единой строки в начатой статье…
Виссарион Григорьевич отыскал старую журнальную книжку и снова прилег на диван. На обложке «Московского наблюдателя» выставлен 1838 год, и сама запылившаяся обложка манит зеленым цветом надежд, которым не суждено было сбыться.
Белинский перелистывает страницы и, скользя по ним глазами, совершает безрадостное путешествие в былые годы.
Вот она, злосчастная статья Михаила Бакунина, казавшаяся в свое время откровением:
«Система Гегеля венчала стремление ума к действительности:
Что действительно, то разумно; и
Что разумно, то действительно, —
вот основа философии Гегеля».
Так именно и напечатано в журнале. Две строки, представляющие формулу истины, выделены особо…
А далее следуют решительные выводы, сделанные автором статьи:
«Счастье не в призраке, не в отвлеченном сне, а в живой действительности; восставать против действительности и убивать в себе всякий источник жизни – одно и то же; примирение с действительностью, во всех отношениях и во всех сферах жизни, есть великая задача нашего времени, и Гегель и Гёте – главы этого примирения, этого возвращения из смерти в жизнь… Будем надеяться, что новое поколение сроднится, наконец, с нашею прекрасною русскою действительностью…»
Так прямо, без всяких оговорок, и сказано в статье: прекрасная русская действительность!
– О Бакунин! Бакунин!
Но как же он-то, Виссарион Белинский, стоя у руля «Московского наблюдателя», все это напечатал?
Глава вторая
И видится Виссариону Белинскому его прежняя московская комнатушка. В воздухе ходят клубы густого табачного дыма. Дым скрывает порой даже лицо собеседника, но отчетливо слышен его голос:
«Ищите истину! Истина – вот единственная и верховная цель мышления. Какова бы ни была истина, жертвуйте ей всеми своими мнениями. В ней, и только в ней, благо!»
Так говорил в те годы Михаил Бакунин, трактуя философию Гегеля.
В комнатушке было тесно и дымно. Если же гасли трубки и дым постепенно расходился, тогда явственно обозначались львиная голова, могучая шевелюра и румяные щеки пророка, и снова гремел, не зная усталости, его голос. Он метал громы и молнии в тех лжефилософов, которые философствовали только для того, чтобы оправдать свои собственные предубеждения.
«Им нет дела до истины! – Бакунин взмахивает трубкой, словно готовясь нанести лжефилософам смертельный удар. – Каждый из них хлопочет только за свою жалкую идейку».
Да, именно так начинал проповедь истины, возвещенной Гегелем, Михаил Александрович Бакунин. И, точно, был похож на пророка, презревшего все во имя истины.
Молодой артиллерийский офицер не задумываясь подал в отставку, чтобы служить людям. Когда он явился в родительский дом, а родители оказались равнодушны к философии, он покинул родовое имение и уехал в Москву.
Москва жила привычной жизнью. Звонили сорок сороков московских церквей. В гостиных шли бесконечные, по-московски бестолковые разговоры: о благолепии митрополичьей службы и непокорстве мужиков, о театральных новинках и ценах на хлеб, о «Дамском журнале» и вечной идее прекрасного…
А в жалкой студенческой каморке, приютившейся черт знает в какой трущобе, пили спитой чай, курили трубки и вели споры о философии. Все это были питомцы Московского университета, которые, брезгливо отвернувшись от жестокой российской неправды, страстно искали пути к будущему. Труден и неясен был этот путь. Не ведая столбовой дороги, молодые философы сбивались на окольные тропы. Удалясь от жизни, попадали в плен бесплодных теорий.
Николай Станкевич был одним из этих искателей. Глядя на него, можно было подумать, что живет и здравствует Владимир Ленский. Та же мечтательная душа, те же поэтические кудри до плеч. Но недаром прошли годы. Владимир Ленский пел «нечто и туманну даль», Николай Станкевич, сведя знакомство с Кантом, Фихте, Шеллингом, первый выписал в Москву сочинения Гегеля. Казалось, царство истины открылось. Увы! Гегель со всеми своими будто бы непогрешимыми формулами уводил в ту же «туманну даль» идеализма. Никто, впрочем, этого не видел. Молодые мечтатели не боялись сладостных плутаний в бесконечном. Когда за Гегеля сел Михаил Бакунин, результат превзошел все ожидания. Он стал пророком гегелианства.