Чтение онлайн

ЖАНРЫ

О людях, о театре и о себе
Шрифт:

Я думаю, он и сам знал не больше — с верховой ездой он был знаком по преимуществу через тотализатор, а не через лошадь. Это, кстати, была одна из любопытнейших фигур театральной бюрократии того времени. Сын российского посла в Турции, воспитанный в императорском Александровском лицее, он был почему-то назначен заведующим московской конторой императорских театров. Кроме связей с пятнадцатилетними ученицами балетного училища и брака с молоденькой актрисой Малого, а потом Художественного театра О. В. Гзовской, у него ничего общего с театром не было. П. М. Садовский выразился о нем так:

«Вы знаете ли царского слугу — делами всеми управляет. Он кормится на скаковом лугу, а пакостить в театр забегает».

Когда через несколько дней Константин Сергеевич спросил меня, помогли ли мне советы и наставления Нелидова — ведь он превосходно знает конное дело, — я не рассказал ему о том, как мало внимания тот мне уделил, боялся испортить ему настроение… Но его интерес ко мне оценил очень и решил, что обязательно научусь ездить, «как жокей», ведь на овладение этим спортом меня благословил Сам, как он меня благословил на плавание и даже (и совсем не по-нелидовски) преподал мне первые уроки его. Это было, пожалуй, одно, что в какой-то мере связало меня с ним тогда. Потому что я и разговоров с отцом о Константине Сергеевиче в это лето не вел или, во всяком случае, их не запомнил. Очевидно, мальчишеское восприятие романтики Кавказа и, главное, абсолютная, впервые в жизни, свобода от какой бы то ни было, даже моральной, опеки, уже не говоря об «административно-полицейской», бросились мне в голову.

Мать, которая в это время лечилась в Ессентуках, съехавшись с нами, нашла меня очень повзрослевшим. Должно быть, отец слишком отпустил удила моего воспитания, уж очень ему не до меня было.

В курортной газете Минеральных вод писали: «Сезон на водах вступил в свои права: по дороге на Романовскую горку можно встретить элегантную юношескую фигуру Качалова». В своем дневнике того лета он пишет: «Живу широко, много и вкусно трачу денег». Позади труднейшие сезоны с «Гамлетом» и «Карамазовыми», гастроли в Петербурге, Киеве, Одессе; приступы неврастении со всякими страхами, сомнения в своей полноценности как будто развеялись — уж очень за эти годы много сделано и, кажется, действительно хорошо вышло многое. До педагогики ли тут… Да и зачем портить друг другу жизнь, если можно этого не делать? Думаю, что он немного устал в это время от Константина Сергеевича, хотелось освободить мозги от «системы», от театра вообще, поэтому он мне мало говорил о нем, и об искусстве, и о серьезном вообще. Радовался возможности делиться со мной как со взрослым веселым и смешным, наблюдениями, анекдотами, даже характеристиками встречных женщин.

Это лето было прекрасным, но не приблизило меня к Константину Сергеевичу, а, наоборот, отдалило. Зато я повзрослел, стал зрелее и был более способен оценить его при следующей встрече — летом 1914 года.

«Гамлет», Крэг, Сулер

Прежде чем продолжать хронологическую нить своего повествования, прежде чем перейти к рассказу о рубеже, каким оказался во всех наших жизнях 1914 год, год войны, завершившей историю старого мира, мне хочется вернуться назад, к годам 1909–1911. Это годы, когда театр работал над «Гамлетом».

Еще в 1908 году у отца на столе появились экземпляры «Гамлета», их было штук пять-шесть. Мне было очень трудно понять, зачем об одном и том же написано разными словами, но из любопытства, преодолевая скуку, я прочел «Гамлета» в переводах Полевого, Вронченко, Гнедича, Соколовского, Загуляева, Кронеберга, К. Р. Отец, к моему удивлению, читал и перечитывал их все, выписывая, надписывая, поправляя. Мало того, он достал подлинник, пытался со словарем и подстрочником разобраться в смысле, решить задачи-загадки, возникавшие у него при изучении текста. Ни над одним текстом роли он не работал так, как над этим, а ведь сыграл к тому времени уже довольно много переводных пьес. Ни Ибсен, ни Гауптман, ни позднее Гамсун, ни даже сам Шекспир («Юлий Цезарь») не ставили перед ним таких сложных текстологических задач.

В 1909 году Сулер привел к нам в дом удивительно красивого, веселого, легко и изящно грациозного и свободно-элегантного человека. Это был Эдуард Гордон Крэг. Мать, довольно свободно владевшая французским языком, объяснялась с ним без затруднений, но отец очень стеснялся своей безъязычности и невозможности общаться с ним без посредства Сулера. Бывал он у нас немного. В первый приезд был раз семь-восемь, во второй, после годового перерыва, не знаю, был ли два раза. Сулер очень стремился к тому, чтобы подружить их с Василием Ивановичем, он хотел простой человеческой дружбы-приязни между ними и, утомленный постоянной необходимостью быть в роли переводчика в театре, где надо было переводить глубоко принципиальные, философские и литературно-театроведческие и искусствоведческие споры, возникавшие между Константином Сергеевичем и Крэгом, стремился свести беседу к житейским темам, к быту и юмору. Но и Крэг и Василий Иванович были очень заинтересованы друг другом и все сворачивали на главное, на серьезное. А языка, связи не было. Французский язык матери, ее словарный багаж был слишком скуден для глубоких тем; так ничего путного и интересного и не вышло.

Кроме усталости у Сулера (как предполагал впоследствии Василий Иванович) были еще некоторые тактические соображения: он опасался, как бы Крэг не сделал из Василия Ивановича слишком уж согласного с ним, Крэгом, актера, своего адепта. А это не казалось Сулеру в этот период (в первый приезд Крэга) желательным. По его планам роль Крэга должна была быть главным образом ролью постановщика, истолкователя Шекспира, а функция воплотителя, режиссера-учителя должна была оставаться за Константином Сергеевичем. С актерами должен был работать он, добиваясь от них выполнения заданий, решения задач, достижения целей, поставленных Крэгом.

Во второй приезд Крэга (после сезона, пропущенного из-за болезни Константина Сергеевича, когда вместо работы над «Гамлетом» Владимиром Ивановичем были поставлены «Карамазовы»), в предвыпускной период, противоречия особенно ясно обозначились и между Константином Сергеевичем и Крэгом и между Крэгом и Василием Ивановичем. Были, как вспоминал Василий Иванович, противоречия между Константином Сергеевичем и Василием Ивановичем. Были подозрения у Станиславского, что Качалов где-то и в чем-то слишком близок с Крэгом, что в какой-то мере он «предает» его, Станиславского. Этого, конечно, не было, но стремление согласить их, стремление как-то интегрировать их было. Шло оно и от вообще миролюбивого характера Василия Ивановича, было в этом и влияние Сулера, который особенно страдал от всяческих разногласий в этой работе, но, помимо этого, была и заинтересованность в смелости, в новаторстве Крэга. Было и (может быть, больше всего) увлечение личностью Крэга, его обаянием, обаянием его таланта. Но это было, вернее, бывало только временами, периодами, иногда даже днями, а постоянным было то, что сближало с Константином Сергеевичем, что объединяло их, истинных актеров МХТ, — это было стремление к правде, к искренности, к правдивости в выражении чувств… В той или иной форме это свойственно всем русским художникам, а для юного, тринадцатилетнего Художественного театра это было его кредо, было основой его жизни.

Я не думаю, что Крэг был неискренен (вернее, не был искренен), — вероятно, то, чего он хотел и к чему вел, было или казалось ему правдой, но она была слишком субъективной, и для того, чтобы сделать ее объективной (вернее — убедить в этом), чтобы доказать ее истинность, увлечь ею, он постоянно преувеличивал — говоря теперешним языком, «перегибал». Отец как-то много позже, вспоминая работу с Крэгом, говорил об обидности для них, актеров, художников, людей мыслящих и творящих, этого стремления эпатировать, удивить, поразить и сразить парадоксами. Это могло быть необходимо Крэгу при полемике с европейскими мещанами, с английскими фарисеями, но с художниками самой духовно свободной страны (какой Качалов считал даже и тогдашнюю Россию) можно и нужно говорить «без запроса». Слишком много он видел в Крэге самовыявления, стремления поразить собой, своей мудростью, своей фантазией, своей глубиной, своей смелостью… Даже своей простотой, больше — своей скромностью. Он ставил спектакль не только, может быть, даже не столько ради спектакля, сколько ради декларации своих постулатов. Это было глубоко чуждо искусству, которое исповедовал Художественный театр, и чуждо и враждебно.

«Режиссер должен умереть в актере» Вл. И. Немировичем-Данченко еще не было сказано, но уже было в душе и разуме художественников, а Крэгу эта мысль, вероятно, показалась бы нелепой — ведь он мечтал об абсолютно противоположном (его марионетки, игра светом, символы…). Здесь, очевидно, и была основная причина того, что из этого симбиоза ничего не получилось.

Я очень ясно помню свое детское восприятие спектакля. Как оно ни глупо и ни наивно, но в нем, как в карикатуре, отобразилось, мне кажется, тогдашнее отношение к «Гамлету» (спектаклю) и самого МХТ и его ближайших друзей.

Как только стало известно, что МХТ ставит «Гамлета», в «Русском слове» появился фельетон-шутка, в котором автор изображал совещание между руководителями Художественного театра. Шла между прочим речь и о том, как показать, что кладбище запущенное, и один из руководителей придумал вывести на сцену привязанную к дереву корову, считая, что это будет, дескать, и реалистично и убедительно. Я (а мне было восемь-девять лет) запомнил из всего фельетона только эту корову и очень надеялся увидеть ее на сцене, когда смотрел генеральную репетицию… Но, увы, не было не только коровы, не только дерева, не было даже земли — могилу «копали» в ровном, прямолинейном полу, а кругом стояли тоже ровные, прямолинейные ширмы, такие же или даже те же, что в спальне и во дворе замка и в комнате Офелии. Я был достаточно смышлен и осторожен, чтобы не насмешить вопросом о корове, но разочарование от холодности, пустоты, безжизненности, ненастоящести окружения я ощутил и запомнил. Тогда не говорили (во всяком случае, до меня это не доходило) о формализме, но неприязнь этот прием вызывал, и побеждать эту неприязнь актерам было трудно. Не корову ждал увидеть в спектакле взрослый зритель, а привычную ему и любимую в этом театре правду. Путь же к ней шел через тяжелую борьбу с формой спектакля, с его надуманной символикой, с его рационалистической философичностью, такими чуждыми и Шекспиру (в его русском восприятии) и театру и так мучительно неорганичными актеру, мыслителю и человеку Качалову.

Поделиться с друзьями: