ЖАНРЫ

О моей жизни, книгах и читателях

Панова Вера Федоровна

Шрифт:

— Ну, кто мне выучил какой-нибудь хорошенький стишок?

Что она разумела под словом «хорошенький», я вскоре поняла: «хорошенькие стишки» были — Надсон («Христианка», «Иуда»), Фет («Сияла ночь…»), «Летний бал» Гофмана, кое-когда Блок, но в незначительных дозах. Если стихи были выучены нетвердо, Нина Матвеевна сердилась. Если кто-нибудь читал нечто, чего она не знала, она хвалила. Наибольшую похвалу снискала Зина Стасенкова, принесшая однажды «Запад гаснет в дали бледно-розовой…» Алексея Толстого. «Очень хорошенький стишок», — сказала Нина Матвеевна. Я переплюнула Зину Стасенкову количественно, выучив до середины пушкинскую «Полтаву». «Ты можешь учить больше, — сказала Нина Матвеевна, — раз у тебя такая память». Да, в те годы память была такая.

Я с нежностью вспоминаю этих милых сумасбродок, непохожих на всех учительниц, вкладывавших в нас, во всяком случае стремившихся вложить что-то от самих себя, от своих пристрастий и симпатий. Они считали, что это дельное помещение капитала, — уже за это им спасибо. Благодаря Нине Матвеевне я пристрастилась к стихам — разве это мало?

Сначала мне нравилось их заучивать и тем щеголять перед Ниной Матвеевной и перед классом. Потом я полюбила их читать. Потом я стала их писать.

О чем были те детские стихи? Не забудьте, я была мещанская девочка из Нахичевани, пригорода Ростова-на-Дону. Я получала журнал «Задушевное слово». Меня водили в церковь. У меня была тетя Лиля, а у тети Лили альбомы с Линой Кавальери и романы Марлитт.

Вот тот эстетический и словарный круг, которым я была очерчена. Кроме того, я читала Метерлинка. В моих стихах были феи, снежинки, принцессы, розы, могилы, грехи, голубки, душа, разлука, смерть. Были, увы, и луна, и чудные звуки, и вьюги, и много всякой всячины, так остроумно перечисленной Толстым в его книге «Что такое искусство», которую я прочла много позже.

14. Гимназия Любимовой

В конце лета 1915 года я держала экзамены (их было довольно много) и поступила в 1-й класс частной гимназии Любимовой.

Помню экзамены: закон божий, русский (диктант), арифметика, география, языки французский и немецкий. По последним двум у меня были четверки, по остальным же предметам — пятерки.

Теперь по утрам я стала уходить раньше мамы, ей надо было в свою контору к десяти часам, а мне — к половине девятого.

В половине девятого нянечки переставали пускать учениц в раздевалку, а в пальто на урок не явишься.

Я помню свой номер в раздевалке — 383. Мы сами вешали свои пальтишки на вешалку и сами брали их оттуда, когда кончались занятия.

Классы были как в теперешних школах, коридоры тоже. Только во втором этаже был большой зал, и в нем большая, во всю стену, картина — Христос, благословляющий детей. Каждое утро ученицы выстраивались шеренгами перед этой картиной-образом и пели молитвы. Хор был довольно слаженный, и петь нам нравилось. Пели мы «Царю небесный», «Спаси, Господи, люди твоя», еще что-то — я уж не помню.

Однажды во время этого стояния и пения у меня закружилась голова, я ухватилась за девочку, стоявшую рядом, но не удержалась и упала. Очнулась в кабинете начальницы, Софьи Яковлевны Любимовой. Оказалось, что у меня был обморок, и меня туда перенесли и уложили на диван. Девочки стояли кругом и серьезно смотрели на меня. Потом пришла сама Софья Яковлевна, спросила, в чем дело, и сказала, чтобы я больше не ходила на утреннюю молитву.

Помню, однажды и в церкви мне сделалось худо от долгого стояния, и няня вынесла меня на паперть, на свежий воздух. Я, видимо, была слаба с детства, хотя болела не так уж часто. У меня не было ни скарлатины, ни даже кори, которая так редко минует детей. Бывали какие-то незначительные заболевания — ангина, коклюш, свинка. В 1920 году, в эпидемию, я переболела «испанкой» — была такая разновидность гриппа. От всех болезней лечил меня и братишку доктор Левентон. Я не любила его за то, что он лез ложкой в рот и заставлял дышать глубоко, от чего у меня кружилась голова.

Учиться в гимназии мне и нравилось, и не нравилось. Нравилось, что учителя ко мне хорошо относились, что учение давалось легко, без надрыва. Нравился класс, он был хороший, дружный, без ябедничества, без ссор. Очень запомнились некоторые девочки: милая тихая Зина Стасенкова, хорошенькая смуглянка Мартьянова, красивая блондинка со странной фамилией Ладоня (она, впрочем, была классом или двумя постарше). Классную даму нашу Анну Аполлоновну мы не очень любили — за сухость и ворчливость, но, в общем, я шла в гимназию с охотой.

Мне давали утром пятнадцать копеек на завтрак, из этой суммы я копеек пять тратила еще по пути в гимназию на лакомство. На этом пути тут и там сидели торговцы с лотками. На копейку можно было купить либо три больших леденца, завернутых в папиросную бумагу (один такой леденец можно было сосать до вечера), либо порядочный кусок халвы, а за пятачок — целую шоколадку с начинкой из крема, в цветной бумажке с двумя язычками: потянешь за один язычок — на картинке выскакивает злобное лицо Вильгельма II, тогдашнего нашего врага, дернешь другой язычок — появляется чубатая голова героя тогдашней войны казака Козьмы Крючкова, прославившегося многими подвигами в битвах с германцами, как тогда называли немцев.

Запасшись таким образом лакомствами, я приходила в гимназию, вешала свое пальто на колышек под № 383, запихивала в рукава кашне и шапку (у нас были пребезобразные форменные зимние шапки из грубого черного плюша), внизу ставила калоши, в подкладку которых тоже были наглухо вделаны медные цифры 383, и бежала в зал на молитву.

На большой же перемене надо было позаботиться собственно о завтраке. В том же зале, где мы по утрам пели молитвы, был буфет, где за несколько копеек можно было купить либо пирожок, либо бутерброд с колбасой, либо горячую котлетку. Стакан сладкого чая стоил копейку. Так что на мои 15 копеек я кормилась отлично и была сыта вплоть до того момента, когда, придя домой, садилась обедать.

Мне очень нравилась эта самостоятельность — сама иду в гимназию и обратно, покупаю, что хочу, не захочу — совсем не буду завтракать, прокормлюсь шоколадками с Вильгельмом и Козьмой Крючковым, — и все-таки гимназия мне мешала. Она мешала мне читать. Я тогда уже глотала множество книг, и мне не нравилось, что приходится откладывать интересное чтение для того, чтобы зубрить названия каких-то городов или решать задачу о путешественниках, идущих друг другу навстречу. Попросту говоря, я стала лениться. И не огорчилась, а была рада, когда мое гимназическое учение прекратилось.

Насколько скудны были наши средства, видно хотя бы из того, что мне даже не смогли сшить летнее форменное платье. Зимняя форма была у меня с самого начала — коричневое шерстяное платье и черный шерстяной передник. Но на лето ученицам любимовской гимназии полагалось платье из голубого сатина, белый передник и белые ленты в косы. Мне очень хотелось иметь эту форму, но бедной маме так и не удалось выкроить на это деньжат. И без того все время возникали в связи с обучением в гимназии все новые и новые расходы.

Поделиться с друзьями: