О почтовой открытке от Сократа до Фрейда и не только
Шрифт:
мы не ангелы, мой ангел, я хочу сказать не посланцы чего бы то ни было, но все более ангелоподобные
я убедил тебя, пустив в ход всевозможные доводы деталей, на этой самой дороге, где «галереи» следовали одна за другой (как этим летом, но в другом направлении, ночью, я гнал машину как сумасшедший, ты ждала меня, и я уже был на исходе сил, я уже не различал, когда ехал в туннеле, а когда снаружи, я звонил тебе из всех кафе), что мы разыгрываем Тристана и Изольду, и даже Танкреда и Клоринду, в эпоху, когда технология связи делала это неуместным, абсолютно невозможным, анахроническим, обветшалым, запрещенным, гротескным, «отжившим». На первый взгляд. Так как противоположное также справедливо: мы были бы невозможны без некоторого прогресса телемахинации, акселерации скорости ангелов (все ангелы, все посланники, которых мы оплатили, бросая монетку в автомат: вручную мы бы ни за что не справились, разве только, нет, ничего, я так), ни дня без fort: da, подключенных к компьютерам дцатого поколения, прапраправ-нуков теперешних ЭВМ, потомков пионеров
Я все-таки никогда не понимал, что психоанализ прицеплен таким вот образом к технологии, настолько отсталой, как fort: da или вещание «в прямой трансляции». Действительно, если он, по несчастью, связан с некоторым состоянием почт, и даже с денежным обращением, денежными клише и денежной эмиссией, то Фрейд заплатил за это знание. Он внес предоплату.
так как, в конце концов, fort: da — это почты, абсолютная телематика. И почты — это гораздо больше, чем то, что существовало в эпоху пеших курьеров, как они это себе представляли. И к тому же это никогда не сводилось только к ним.
Я всегда жду, что ты ответишь на конкретный, прямой вопрос, который я тебе задал, что ты ответишь на него по-другому, а не уклончиво и неопределенно. Я не желаю больше ремиссии. Отныне вопрос не терпит обиняков, и мы должны, мы сами, без них обходиться. Я зашел настолько далеко, насколько смог
и эта неистощимая речь, эти дни и ночи объяснений не заставят нас ни изменить место, ни поменяться местами, хотя мы без конца пытаемся сделать это, подойти с другой стороны, вобрать в себя место другого, заставить двигаться наше тело, как тело другого, даже поглотить его, впитывая слова, произносимые им, вместе со слюной, стирая грани
но есть другие, другие в нас, с этим я согласен, и мы ничего не можем сделать, это предел. Да что там говорить, их не счесть, вот в чем кроется истина.
Прочти то, что я написал на обратной стороне, на самой картинке, это единственная пометка.
30 августа 1977 года.
Я повторяю тебе, что не хочу ремиссии. Когда я получил твою весточку (когда-то я восхищался соответствием между маркой и Мадонной), я еще обращался к тебе, называя тебя разными именами. Затем вернулось твое. В твоем имени ты — моя предназначенная, ты — мое предназначение. Все началось тогда, ты помнишь, когда я произнес его, твои руки были на руле, я знаю, что пишу это, предназначенная моя, судьба моя, моя фортуна, и когда на конверте я отваживаюсь, именно так я ощущаю это, я отваживаюсь, написать первое слово адреса. Я обращаюсь к тебе, как если бы посылал себя, никогда не уверенный в том, что это ко мне вернется, то, что мне предназначено. И когда я могу произнести его, когда я нежно называю себя твоим именем, больше не существует ничего, ты слышишь, ничего больше, никого в целом мире. Даже более того, может быть, мы и наше существование под угрозой. Вот почему я позволяю себе все в твоем имени, столько, сколько я могу произносить его, независимо от себя, сохраняя себя в нем. Оно отпускает мне все грехи, оно ведет, искушает и заведует всем. Тем не менее это не помешало мне только что обозвать тебя. Мы говорили с тобой на разных тонах, писали разными кодами, никто никогда этого не узнает (я надеюсь на это, но, однако, не утешусь этим). Прости мне эту грубость, в конце концов, я звоню тебе не за этим, и нам удалось (как заправским дуэлянтам) довольно долго объясняться, чтобы избежать убийства, отводя удары, не спускаясь больше в ад, не возвращаясь к одному и тому же признанию. Нет, не твоему (твое было бы возвышенно, а к этому дню, я сжег лишь одно твое письмо — по твоей просьбе, но я подумал об этом спонтанно — почти в твоем присутствии, просто проходя в ванную, где я увидел коробку со снотворным, меня как будто бы отбросило), а, скорее, моему, в конечном итоге лишь одно слово и «да>> в качестве ответа на твой вопрос, ответ, который ты выудила у меня, несмотря на то что я сформулировал вопрос вместо тебя: ты спрашиваешь, было ли это возможно? — да, да. Я мог бы добавить уточнение, которое почти признает меня невиновным, если это необходимо, но твердо отказываясь говорить об этом, ставя все точки над «I», тем не менее я решился отправить тебе пространное письмо, конкретное, как ты говоришь, но до востребования, из-за хороших и добрых семей. На всякий случай. Сходи за ним и не говори мне больше об этом. Сейчас, прежде чем перейти к другому предмету, посмотри и сохрани то, что я положил между открыткой С/п и писчей бумагой. Попытайся уснуть, взяв это в рот. Это частица меня, которую я посылаю тебе, в глубь тебя. А затем посмотри на их телодвижения: кто же из них ведущий? Кажется, это напоминает некий двигатель истории, ты не находишь? Гондолу? Нет, несмотря на то, что плато изображает из себя гондольера, устроившись сзади, глядя далеко перед собой, так, как ведут слепого. Он указывает путь. Если только указательным пальцем своей правой руки он не показывает на С., который царапает какое-то имя, ты видишь, что он взывает к вниманию некоего третьего лица, на этот раз указательным пальцем левой руки. Так как всегда есть некие посторонние, там, где есть мы.
Если ты не хочешь возвращаться сейчас же, позволишь ли ты прийти мне?
31 августа. 1977 года.
Нет, марка — это не метафора, напротив, метафора и есть марка: налог, пошлина на естественность языка и на голос, налог на добавленную стоимость. И, продолжая в том же духе, мы идем к метафорической катастрофе. Почта тоже не является метафорой.
Что нас погубило, так это правда, этот ужасный фантазм, такой же, как тот, о ребенке. Ничего правдивого, ты знаешь это, нет в наших «признаниях». Мы еще более чужие, невежественные, далекие оттого, что «реально» произошло, и от того, что, как нам казалось, мы говорили, рассказывали, мы еще более лишены знания, чем когда-либо. А последствия этого являются разрушительными, неизгладимыми для тебя, но не для меня. Что касается меня, я всегда могу отпрыгнуть, как ты уже видела. Это то, что я тебе объяснял — в «деталях» — в том длинном послании, немного напыщенном, которое ты уже должна бы получить.
1 сентября 1977 года.
Ты сказала мне, что прошли те времена, когда я мог попросить тебя о невозможном. Ты не выдержала этого элементарного безумия, для тебя нужно быть или близко, или далеко.
из открытого письма. Мое стремление к тайне (а-б-с-о-л-ю-т-н-о-й): я смогу получить наслаждение только при этом условии, от этого условия. НО, тайное наслаждение лишает меня главного. Мне бы хотелось, чтобы все (даже не столько все, но наилучшим образом устроенная телескопическая душа Вселенной, называй это Богом, если угодно) знала, свидетельствовала, присутствовала. И это не противоречие, ведь именно для этого, имея в виду именно это, я пишу, когда в состоянии. Я разыгрываю тайну против слабых свидетелей, частных свидетелей, даже если они образуют толпу, именно потому, что они — толпа. Это условие свидетельства — или подглядывания — во вселенском принципе, невозможности абсолютной тайны конец этой частной жизни, которую я в конечном счете ненавижу и отвергаю; но между тем частного все-таки необходимо добавить. Решительно и бесповоротно должно быть право на тайну, и на последнее прибежище, и на конфиденциальность. Я не отрицаю вовсе публичного характера свидетельства, я даю отвод свидетелям, но лишь некоторым свидетелям. Одним за другими, это правда, вплоть до сегодняшнего дня, и почти всем. Я сам иногда, и именно поэтому, пишу немного, не веря ни во что, ни в литературу, ни в философию, ни в школу, ни в университет, ни в академию, ни в лицей или колледж, ни в журналистику. До настоящего времени. Поэтому я так цепляюсь за почтовые открытки: такие целомудренные, анонимные, доступные стереотипные, «ретро» — и абсолютно не поддающиеся расшифровке, то самое внутреннее «я», которое и почтальоны, и читатели, и коллекционеры, и даже профессора слепо передают из рук в руки, да, с завязанными глазами.
разногласие, драма между нами: не в том, чтобы знать, должны ли мы продолжать жить вместе (подумай, какое бесчисленное количество раз мы расставались, сколько раз сжигали себя), а можем ли мы жить друг с другом, или без, но то, что всегда проходило через наше решение и с какой дистанцией, с каким отдалением. И там
1 сентября 1977 года.
С. есть П., Сократ есть Платон, его отец и его сын, таким образом, отец его отца, его собственный дедушка и его собственный внук. Пусть коляска развернется, ударившись о порог, это первое настоящее событие в «Сумас-шествии дня», после чего день «поспешил к своему завершению». Опять некая примитивная, повторяющаяся сцена. Догадайся, кто может догадаться о том, что с нами произойдет. Что бы ни произошло, я больше ничего не могу поделать. Я жду всего от события, которое я не в состоянии предвосхитить. Как бы далеко ни зашло мое знание и каким бы бесконечным ни был мой расчет, я не вижу выхода, который бы не был катастрофическим. Карта выпала, не оставляя никаких шансов на выигрыш. Как говорится, за что боролись… Возникло искушение первый раз в моей жизни, попросить совета у ясновидящей. I can't tell. Мне нравится это слово из-за его звучности и всевозможных оттенков смысла, которые звучат в нем одновременно: считать, рассчитывать, догадываться, говорить, различать. Для нас, для нашего будущего, nobody can tell. Однажды я поеду в Оксфорд, чтобы увидеть Платона и Сократа и проконсультироваться по их книге «Fortune-tellingbook» [6] . Когда однажды, во время лекции, он сказал, что «божественный Платон» стал «жертвой сократизма», Ницше сделал намек на «предсказателей будущего». А у меня появилось желание переписать для тебя перевод, я больше не нахожу оригинала — и мне нравится, когда он говорит о шраме Платона, «он, который из любви к сократизму наступил на горло своей глубоко артистичной натуре, он обнаруживает в упорстве своих суждений то, что глубокая рана в его существе еще не зарубцевалась. Если он с иронией говорит об истинной творческой сущности поэта и если он зачисляет это в ранг талантов божества и предсказателя будущего, это потому, что этот поэтический дар не заключается в ясном знании сущности вещей […], присущая ему манера платоновского диалога, это отсутствие формы и стиля, порожденного смешением всех форм и всех стилей…». Я нахожу, что он слегка преувеличивает, а если бы это было наоборот? Смешение форм и т. д. и есть письмо, послание, которое не является само по себе жанром, но вбирает в себя все жанры одновременно, вплоть до литературы. В любом случае гениальность Париса, с которым я бы очень хотел познакомиться, заключается в том, что он поместил их обоих на развороте некой «fortune-tellingbook».
6
«Книга предсказаний будущего» (англ. — прим. пер).
Понравится ли тебе моя последняя резка, с этой музыкальной пометкой на открытке? Открытка — это партитура (невыносимая партитура письма), и плато — маэстро музыки или тот, кто управляет оркестром, дирижер. Кто же руководит? Сократ пишет или переписывает партитуру. А кто же тогда играет? Мы ничего не слышим, глядя на эту открытку, но темп хорошо размечен.
Еще страх умереть, не закончив фразу.
Ты так и не получила письмо, которое я отправил тебе в деревню до востребования? Я жду тебя. Разве мы с тобой когда-либо встречались?
1 сентября 1977 года.
Мы их видим, но на самом деле они, вне всякого сомнения, никогда даже не обменялись взглядом по-настоящему, поскольку они лежат один на одном и, похоже в разном направлении. Дескать, знать не знаю, ведать не ведаю, между ними, С. и П., никогда не было никаких отношений. Только диалоги, диалог П., который пишет один или другой под диктовку — другого, того, кто остается для него полностью невидимым, недоступным, неприкасаемым. Никаких отношений. Слишком очевидно, я, как всегда, повторяю твою мысль о том, что С. не видит П., который видит С., но (вот в чем истина философии) только со спины. Нет ничего, кроме спины, вида со спины, в том, что пишется, вот последнее слово. Все происходит в retro и atergo [7] . И, таким образом, никто никогда не докажет, при виде этой открытки, что С. когда-нибудь написал хоть одно слово. По большому счету он, макая свое перо или даже с наслаждением один из своих пальцев в то, что представляет собой чернильницу (я вырезаю для тебя тростинку и отверстие в чернильнице, чтобы ты поняла, как я провожу свое время, когда тебя нет дома), он готовится писать, он мечтает писать, он собирается писать в том случае, если тот, другой, позволит ему это или отдаст приказ; а может быть, он уже написал и теперь лишь вспоминает об этом. Но, что точно, так это то, что он явно не пишет, он явно царапает. До сегодняшнего дня: он не пишет. Ты скажешь, что «писать» — это то же, что царапать, нет, он царапает, чтобы что-то стереть, быть может, имя Платона (который, однако, преуспел, придумав Сократа для своей собственной славы, чтобы позволить немного затмить себя своим же собственным персонажем), а может быть, диалог Платона. Вполне возможно, что он только исправляет, а тот, другой, который сзади и у которого сердитый вид, призывает его к порядку. А может быть, он играет с пробелами, с абзацами, с видимостью пунктуации в тексте другого, чтобы подразнить его, ввергнуть его в безумие от боли или бессильного желания. Это еще та загадка, эти двое. Если это не неловкость и грубость штриха, или, скорее, точки, то взгляд Платона явно выражает гнев.
7
со спины (латынь — прим. пер).
Я все еще пишу тебе, потому что сейчас ровно 18.00, я позвонил, как договаривались, но тебя не было, я почувствовал это.
2 сентября 1977 года.
Я действительно очень, очень удивлен тем, что ты не получила моего письма, отправленного тебе до востребования. Я абсолютно не верю этому объяснению, твоей так называемой гипотезе. Эта служащая почты нарвется на неприятности, даже если она устроилась на работу только на время каникул. И если она сделала это назло, из-за какого-то, как ты утверждаешь, детского соперничества, она все равно вернет письмо в обращение, пусть даже прочтя его. К тому же я тебе гарантирую, она ничего в нем не поймет. А может быть, и ты тоже. В любом случае я никогда не стану переписывать его, эта «деталь» стоила мне слишком дорого, по большому счету. Может быть, это и к лучшему, что оно осталось не прочитанным тобой. Ты все еще что-то кричала по телефону. Но нет, это не я сделал тебя такой сумасшедшей, не настолько. А если это сделал я, если я это все-таки сделал, то потому, что ты знала, даже не будучи никогда в этом уверена, что я обращался только к тебе.
Исключительно к тебе, только к тебе, и ты не выдерживаешь этого, ты боишься, ты теряешься, ты убегаешь, ты стараешься отвлечься или свалить все на меня, как если бы я смотрел в другую сторону. Вот о чем я думаю: может быть, чтобы не оправдывать меня, ты притворяешься, что не получала этого письма? Но я все же не хочу переписывать его, по причинам, о которых уже сказал тебе, и по тем же причинам я не хочу перечитывать его, я не собираюсь хранить его дубликат и посылать тебе оригинал заказным письмом с уведомлением о получении. Покончим ли мы когда-нибудь с этим законом, с этой тайной полицией между нами?