ЖАНРЫ

О пользе и вреде истории для жизни (сборник)
Шрифт:
Казуистика психологов

Вот человек, изучающий характер людей. Для чего собственно он это делает? Он желает извлечь из этого большую или меньшую пользу для себя — это человек политичный!.. А вот тот также изучает людей, но вы говорите, что он не ищет в этом личной выгоды, что он человек в высшей степени «бескорыстный». Присмотритесь внимательнее! Весьма возможно, что цель изучения у него гораздо хуже, что он старается достигнуть возможности чувствовать себя выше других людей, смотреть на них сверху вниз, не смешиваясь с ними… Этот с виду «бескорыстный» человек в сущности глубоко презирает людей, первый же, что бы там о нем ни говорили, все-таки принадлежит к человеческому роду, по крайней мере не отделяет себя от него.

Целый ряд фактов, перечислить который мешает мне моя скромность, подтверждает отсутствие у немцев психологического такта. В одном случае, однако, у меня нет основания воздерживаться от подтверждения моего тезиса: я досадую на немцев за то, что они так ошибочно поняли Канта и его «философию задних ходов», как я называю ее: этим сказывается в них отсутствие интеллектуальной честности. Кроме того, я не выношу их сомнительных «и». Немцы говорят, например, «Гете и Шиллер», а пожалуй, чего доброго, скажут: «Шиллер и Гете». Ну, кто еще не знает этого Шиллера? А бывает еще и хуже. Я сам, собственными своими ушами слышал, как профессора университета говорили: «Шопенгауэр и Гартман»…

Самые умные люди, предполагая, что они при этом и самые мужественные, переживают на своем веку самые тяжелые трагедии. Но потому-то они и ценят жизнь, что она выставляет им свою главную противоположность.

К «интеллектуальной совести».— Мне кажется, что в наше время реже всего встречается чистое лицемерие. Я сильно подозреваю, что мягкий воздух нашей культуры не благоприятствует произрастанию такого плода. Лицемерие процветало во времена сильной веры, когда даже по принуждению люди не отказывались от исповедуемой ими веры, чтобы наружно принять другую. Теперь от веры отказываются без труда или, что случается еще чаще, к одной вере присоединяют другую — ив том и другом случае человек остается честным. Без сомнения, в наше время человек может иметь больше убеждений, чем прежде, т. е. большее число убеждений считается дозволенным и безвредным для него. Отсюда возникает его терпимость по отношению к себе. Эта терпимость позволяет различным убеждениям мирно уживаться в одном человеке, который как и все, боится теперь только одного: скомпрометировать себя. Но чем же можно себя скомпрометировать? Своею последовательностью, прямолинейностью; если убеждения человека нельзя истолковать в пяти различных смыслах, то они компрометирующего свойства. — Я очень боюсь, что для некоторых пороков человек стал слишком тяжел, и потому они исчезают. Все дурное, обусловливаемое сильной волей — а весьма возможно, что нет ничего дурного без силы воли — вырождается в нашем мягком климате в добродетель. Те немногие лицемеры, на которых я указывал, только подражали лицемерным ухваткам. Они были просто актерами. Как в наши дни непременно бывает актером один из каждых десяти человек

Прекрасное и безобразное.— Нет ничего более условного, даже более ограниченного, чем наше чувство прекрасного. Кто хочет представить себе прекрасное, независимо от наслаждения, доставляемого человеку человеком, тот тотчас теряет почву под ногами. «Прекрасное само по себе» даже не понятое, а пустой звук. В понятии о «прекрасном» человек ставит себя мерилом и в некоторых случаях даже преклоняется перед собой. Да иначе и быть не может.

В возвышенных понятиях о прекрасном сказывается тот же родовой инстинкт, т. е. инстинкт самосохранения и распространения вида. Человек воображает, что мир переполнен красотой и забывает, что первоначальный источник красоты — он сам. Он сам одарил мир красотой, но увы! Красотой вполне человеческой, даже слишком человеческой. В сущности, весь окружающий мир представляет собой отражение человека, который и считает прекрасным все, что отражает ему его образ: в понятии о «прекрасном» сказывается его родовая гордость… Между тем недоверие нашептывает скептику: «Хотя человек и считает мир прекрасным, но прекрасен ли он в действительности?» Человек наделил его своими свойствами, так сказать «очеловечил» его — вот и все. Однако ничто, решительно ничто не доказывает, что человек может служить образцом красоты. Кто знает, как отнесся бы к нему какой-нибудь высший законодатель изящного вкуса. Весьма возможно, что он счел бы его чересчур смелым, пожалуй, забавным и несколько самонадеянным… «О, Дионис, божественный, зачем тянешь ты меня за уши?» Так, в известном разговоре на Наксосе спросила Ариадна у своего возлюбленного философа. — «Я нахожу уши твои смешными, Ариадна; почему бы им не стать еще длиннее?»

Прекрасное не существует вне человека — на этом наивном представлении зиждется вся эстетика, и это ее первая истина. Прибавим к ней еще и вторую: безобразное не существует вне вырождающегося человека. Этими истинами и ограничивается вся область эстетических понятий. С физиологической точки зрения, безобразное расслабляет человека, действует на него удручающим образом; оно напоминает ему об опасности, о дряхлости, о бессилии, и человек фактически лишается при этом сил. Действие безобразного можно измерить динамометром. Чувствуя приближение чего-либо «безобразного», человек приходит в удрученное состояние. Его чувство мощи, жажда мощи, мужество, гордость — все это понижается под влиянием безобразного и возвышается под влиянием прекрасного. И в том и в другом случае мы приходим к одному заключению; первоначальные данные для этого явления чересчур обильно накоплены в присущем человеку инстинкте. Под безобразным подразумевается любой признак, любой симптом вырождения. Все, что хотя бы самым отдаленным образом напоминает нам о вырождении, вызывает в нас представление о безобразном. Любой признак истощения, тяготы, дряхлости, утомления, любое расслабление, в виде паралича, судорог, а в особенности запах, вид и образ смерти и тления, хотя бы только в самом символическом представлении, вызывают одну и ту же реакцию, приговор о безобразии. Отсюда возникает и ненависть… Ненависть к чему? Да разумеется к вырождению собственного типа. Скрытый в человеке родовой инстинкт побуждает его к этой ненависти, в которой заключается и ужас, и предостережение, и глубина, и дальновидность. Это глубочайшая ненависть в свете. В силу ее и искусство стало глубоким…

Шопенгауэр — последний немец, имеющий не только местное, «национальное», но и такое же общеевропейское значение, как Гете, Гегель, Генрих Гейне. Для психолога он представляет в высшей степени интересное явление благодаря его злобно-гениальной попытке утвердить отрицательный взгляд на жизнь, опровергнув все доводы в пользу жизни, стремления к жизни и сохранения жизненных форм во всем их изобилии. По его толкованию, искусство, героизм, гений, красота, сострадание, знание, стремление к истине — лишь последовательные трагические проявления отрицания или потребности к отрицанию «воли»; с психологической точки зрения это — величайшая фальшь, которая когда-либо существовала. Присмотревшись ближе, мы видим, что Шопенгауэр держался мистического способа толкования фактов и относился с мистической, т. е. с отрицательной точки зрения к великим явлениям человеческой культуры, а именно: к путям «избавления», к предшествующим формам «избавления», к стимулам потребности «избавления»…

Возьмем хотя бы один факт. Шопенгауэр говорит о красоте с унылым восторгом — почему? Потому что он в красоте видит мост, по которому можно идти дальше или который, по крайней мере, может возбудить желание идти дальше. В красоте он видит не только временное избавление от «воли», но она манит даже избавиться от нее навсегда. В особенности же ценит он красоту, как избавительницу от «фокуса воли», от полового влечения. Красота, по его мнению, уничтожает инстинкт к воспроизведению рода… Удивительный святоша! Но ведь кто-то опровергает его и, боюсь, что это сама природа. Зачем существует в природе красота в тонах, красках, благоуханиях, ритмических движениях? Что порождает красоту?.. К счастью, он встречает и другого противника в лице философа, который представляет собою немаловажный авторитет: в божественном Платоне (так называет его сам Шопенгауэр), который утверждает противное. По его мнению, красота побуждает к воспроизведению вида; в этом выражаются свойства ее влияния, начиная с самой низшей чувственности и вплоть до самой отвлеченной области духовного…

Платон идет дальше. С наивностью, на которую способен только грек, он заявляет, что платоновская философия не существовала бы, если бы в Афинах не было таких прекрасных юношей. Вид их наполняет душу философа сладостным упоением, и он не успокаивается до тех пор, пока не посеет на столь прекрасной почве зерен великих истин. Вот тоже удивительный святоша! Ушам своим не веришь, хотя бы и верил Платону. Приходишь к заключению, что в Афинах, вероятно, философия, в особенности публичная философия, была совсем иного рода, чем у нас. Для греков были совершенно чужды тонкие, как паутины, измышления какого-либо отшельника, amor intellectualis в духе Спинозы. Философию в духе Платона можно скорей определить как эротический поединок, как дальнейшее внутреннее развитие древней агональной гимнастики и ее положений… Что же выросло из философской эротики Платона? Новая художественная форма греческого агона диалектика. — В опровержение Шопенгауэра и в честь Платона напомню еще о том, что вся высшая культура и литература классической Франции выросли на почве полового влечения. В них мы можем всегда отыскивать галантность, чувственность, половое соискательство, словом — «женщину» — и наши поиски далеко не будут тщетны…

Искусство для искусства.— Борьба против принципа полезности в искусстве есть не что иное, как борьба против моральной тенденции в искусстве, против подчинения искусства морали. «Искусство для искусства» значит другими словами: «к черту мораль!» Однако самое это враждебное отношение указывает на силу предубеждения. Если искусство и не будет даже стремиться проповедовать мораль и совершенствовать человечество, все же оно не сделается вследствие этого бесполезным, бесцельным, бессмысленным, короче сказать, «искусство для искусства» не станет червем, кусающим свой собственный хвост. «Лучше вовсе не иметь цели, чем преследовать нравственную цель», так гласит страсть. Но психолог задает другой вопрос: что делает искусство? Разве оно не восхваляет, не возвышает, не избирает, не выдвигает ничего вперед! К тому же или увеличивает, или уменьшает ценность известных явлений. Разве это случайность? побочное обстоятельство? Нечто такое, в чем инстинкт художника не играет никакой роли? Или — разве это не доказательство, что художник имеет силу?.. Разве глубочайший инстинкт его чуждается искусства, или, вернее, смысла искусства, жизни, желания жить? Искусство есть величайший стимул жизни. Как же можно считать его бесполезным, бесцельным, «искусством для искусства»?

Остается еще один неразрешенный вопрос; искусство раскрывает много дурного, жестокого, сомнительного в жизни — и не отбивает ли оно этим охоту жить? Действительно, были философы, которые придавали ему именно такой смысл. «Освобождение от желаний» — есть задача искусства, учит Шопенгауэр, а главная полезная сторона трагедии в том, что она учит «покорности судьбе». Но ведь это, как я уже говорил, пессимистический, «злой взгляд». Сошлемся на самих художников. Что говорит нам о себе трагический художник? Не указывает ли он на безбоязненное отношение ко всем ужасам, ко всем вопросам жизни? Само это состояние служит доказательством страстной жажды жизни. Человек, испытывающий это состояние в себе, ценит его выше всех благ. Он спешит передать его, должен передать, если он художник, т. е. гений в искусстве передачи. Мужество и свобода чувств перед могущественным врагом, перед великим несчастьем, перед проблемой, пробуждающей ужас, — вот то победоносное состояние, которое избирает для себя художник и которое он прославляет. Перед жизненной трагедией воинственная сторона нашей души совершает свои сатурналии. Человек — герой, привыкший к страданию, ищущий страдание, прославляет свое существование в трагедии жизни, и ему одному преподносит трагик напиток, полный сладчайшего ужаса.

Быть довольным людьми, держать для всех открытой обитель своего сердца — либерально, но и только. Сердца, способные быть гостеприимными только к избранным, познаются по многим завешенным окнам и закрытым ставням: лучшие помещения в них остаются пустыми. Почему же? — Потому, что ожидают нежеланных гостей.

Мы недостаточно ценим себя, когда пускаемся в откровенность. Сокровенные события нашей жизни не терпят болтливости. Сами о себе они ничего не могли бы сообщить, если бы и хотели: для этого им не достает подходящих слов.

Поделиться с друзьями: