О «русскости», о счастье, о свободе
Шрифт:
Сальери же – вечно слаб, вечно неспокоен. Сальери вечно раздражен, менее или более, – то «дикими парижанами», пленившимися музыкой Пиччини, то Моцартом который безнадежно отбросил его далеко вниз, к «чадам праха»…
«Счастие», «честь» и «слава» Барона объективны, ибо в мире денег золото дарит объективную силу и власть.
Счастье Сальери – тревожно, призрачно, условно. «Я счастлив был», – говорит он, разумея внешнюю успешность своей жизни до Моцарта. Но это всегда было угрожаемое счастье, и оттого-то, даже «в счастье» – «мнил я, злейшего врага Найду…». Это было мимолетное, вечно угрожаемое и, в сущности, совершенно иллюзорное счастье, ибо в мире музыки, в котором желал царствовать Сальери, внешний успех, улыбка славы не есть объективный залог власти, ее прочности…
Сальери, в сравненьи с Бароном, безысходный неудачник, который вечно ниже честолюбивых своих желаний и никогда не достигнет своей честолюбивой цели. И истинное счастье открывается ему не в действительном приближении к поставленной цели, но в средстве, якобы служащем ей, – в самом злодеянии, которое для Барона отнюдь не было самоценным источником «блаженства» и более того – вызывало в душе его «когтистого зверя, скребущего сердце» – совесть, «от коей меркнет месяц и могилы Смущаются и мертвых высылают»… Сальери неправильно выбрал цель, способную дать ему счастье. Он выбрал «музыку», желая первенствовать в «музыке», чуждой его сухой и разве что сентиментальной душе. И, может быть, ему следовало как раз, подобно Барону, выбрать золото, дающее «счастие» и власть, пропорциональные количеству «усердия» – пропорциональные самому количеству накопленного золота. То есть он мог бы и впрямь возвыситься – «царствовать» – именно в сфере «низкой жизни». И, пожалуй, не будет грубым парадоксом сказать: Сальери – это своего рода горький двойник Барона. Хотя в то же время он угадывается и в той разномастной толпе, что колышется за плечами Барона, – ну хоть бы в Товии:
Жид…Товий торг ведет иной —Он составляет капли… право, чудно,Как действуют они.……………………В стакан воды подлить… трех капель будет,Ни вкуса в них, ни цвета не заметно;А человек без рези в животе,Без тошноты, без боли умирает.АльберТвой старичок торгует ядом.ЖидДа —И ядом.Обращаясь к яду, яду для Моцарта, Сальери лжив, нелогичен в мыслительных доводах в пользу убийства, но впервые прям и правдив в поступке, действии, наконец – в чувстве (впервые выпущенном им на свободу). Потому что рационалист тоже «может иметь чувства». Свои, особые чувства. Те, что ищут себе оправдания в рассудке. Чувства, которые «разумны». Не доброта, а разумность, иными словами – полезность, – вот мерило, «этическое» мерило этих чувств… Та полезность, которая для Моцарта «презренна» и относится всецело к области самодовлеющей «низкой жизни».
Чувство, выпущенное на свободу Сальери и обеспечившее ему «звездный час», или, пожалуй, чувства – это зависть и ненависть, мучительно снедавшие его. Свобода ненависти! Свободная, действенная ненависть – вот «нож целебный» (нож полезный), который «мне отсек Страдавший член!». И от этой полезности, устранившей страдание, Сальери счастлив…
Что Сальери не друг Моцарту, а именно ненавидит его, так же «глубоко, мучительно», как и завидует ему, – Пушкин выразил с непреложною ясностью. Вот ведь что рассказывает Сальери:
…сидел я частоС врагом, беспечным за одной трапезой,И никогда на шепот искушеньяНе преклонился я, хоть я не трус,Хотя обиду чувствую глубоко………………………………………………………………Как пировал я с гостем ненавистным.Быть может, мнил я, злейшего врагаНайду; быть может, злейшая обидаВ меня с надменной грянет высоты —Тогда не пропадешь ты, дар Изоры.И я был прав! и, наконец, нашелЯ моего врага…………………………………………………………Теперь – пора! Заветный дар любви,Переходи сегодня в чашу дружбы.Итак, Моцарт для Сальери – враг, злейший, чем «гость ненавистный», злейший из всех прежних, всех мыслимых! Он – ненавистней ненавистного, и «теперь – пора!» выпустить на свободу всю правду своего чувства, всю ненависть, претворив ее в действие, вероломно прикрытое «чашей дружбы»…
Но какая страшная жизнь отпахивается перед нами! Та самая, о которой говорил недавно Сальери: «Я счастлив был: я наслаждался мирно…» Эта жизнь пронизана ненавистью – неиссякавшей, потаенно копившейся годами… Сальери – ненавистник, и таким был он всегда. Его и при «счастье», до Моцарта, окружали, оказывается, не столько «товарищи… в искусстве дивном», сколько «враги беспечные», посещали «гости ненавистные», и он так же лицемерил с ними, так же, ненавидя их, с ними «пировал»… Так вот что значит, на языке Сальери, «наслаждаться мирно»! Это значит: ненавидеть тайно, «не преклоняясь» еще «на шепот искушенья» – соблазн «злодейства»… И вот каковы «осьмнадцать лет» вечно угрожаемого, часто омрачаемого каким-нибудь «врагом беспечным», домоцартова «счастья» Сальери! И явился наконец «злейший враг». Ожидание его было даже содержанием, стимулом жизни Сальери, жизни, которая и длилась-то как будто во имя ненависти, хотя «жажда смерти мучила» его.
Пушкин подчеркивает, что Сальери ненавидит великое. Великое искусство, прежде всего… Что именно великое злейше «обидно» и враждебно ему… Верней, в первую очередь, сам Сальери, конечно, ему враждебен!
«Быть может, новый Гайден сотворит Великое – и наслажуся им…» – ожидал Сальери, все медля на этом «несносном» свете… И сбылось – «и новый Гайден Меня восторгом дивно упоил!». Но тут-то и возникает осознание врага – ясное опознавание «нового Гайдена» как «злейшего» врага! Тут-то и разгорается ненависть! Из «восторга»… А быть может, этот «восторг» и есть ненависть? Во всяком случае он причудливо, «дивно» сопряжен с великим… Великое искусство служит на деле лишь толчксм к «восторгу», не обусловливая собою его – зловещей – сути.
Это менее всего «чистый восторг» перед искусством. Подобно тому, как «творческая ночь», посещавшая Сальери («творческая ночь и вдохновенье»), не есть чистая творческая нега, а только – дикий – суррогат ее, плод экзальтации самовозбужденного мозга… («Творческая ночь» – как емко, хоть бы и нечаянно емко, это пушкинское словосочетанье!) Музыка Моцарта не просветляет души Сальери. Она возбуждает в нем разве что эстетические мысли. А ее «глубина», «смелость», «стройность» побуждают «друга Сальери» к убийству. «Восторг», которым «дивно упоил» Сальери «новый Гайден», не служит творческому вдохновенью. Он – лишь могучее условие «звездного часа» делателя, залог вдохновения антисозидательного. Он и впрямь преддверье «творческой ночи»! Тьмы… «Теперь – пора!» – решает Сальери, именно прослушав Моцартову гениальную «безделицу». И «осьмнадцать лет» хранимый «дар Изоры» идет в ход непосредственно после музыки, вслед за нею, Моцартовой музыкой… «Дивное упоенье», влекущее опоить ядом!
Это, конечно же, «упоенье» не светом гармонии, а опасностью: близостью, живым дыханьем «злейшего» врага. Это некие «неизъяснимы наслажденья» – «бездны мрачной на краю». Как будто звучит перевернутая песнь Председателя из «Пира во время чумы», и надобно понять только, что «бездна мрачная», Чума («царица грозная») для Сальери – это Гармония, явившаяся живым, полным сил «новым Гайденом», сотрясая судьбу Сальери…
Ведь Гармония, «вольное искусство» ему, Сальери, приговор. При его себялюбии, его славолюбии и вошедшем уже в привычку ощущение себя на «степени высокой в искусстве безграничном» [1] этот приговор, на свой лад, не лучше чумы… В удел Сальери, как чует он не столько в силу понимания искусства Моцарта, сколько в силу остро развитого инстинкта опасности (как бывает это у самозванцев или узурпаторов «степеней высоких»), выпадает теперь именно «глухая слава». Он отныне невидим или почти невидим в длинном ряду своих столь же невидимых «товарищей» («…не я один с моей глухою славой…»), будничных «жрецов, служителей музыки», и разве что только Моцарт, в своей щедрости «счастливца», «бога», но, быть может, также и в своей чуткости, нечаянно-интуитивной попытке предотвратить убийство, обласкает Сальери, вспомнив о Бомарше:
1
Вот, кстати, типичная фраза рационалиста, пытающегося расчленить безмерное на уровни высоты, подступаясь к бесконечности с линейкой или рулеткой.
Простодушный Моцарт не неправ, говоря о Сальери: «Когда бы все так чувствовали силу Гармонии!..»
Только Сальери чувствует ужас перед «силой Гармонии», возникающей и живущей как-то вне разума, вне напряженной «усильности» труда, вне строгих условий для прихода вдохновения. Вне «молений» и напряженно «горящей», взыскующей отзыва, «любви»… Как все не постижимое разумом и уже потому Чужое, она вселяет в Сальери ужас за собственную его, совершенно иную, не вписывающуюся сюда судьбу, а поскольку он – делатель, верующий в насильственное становление явлений мира, Гармония вызывает у него восторг трудного, «героического», но возможного, при правильном методе, одоления ее.