О стыде. Умереть, но не сказать
Шрифт:
Очутившись в таком вербальном контексте, униженный совершенно ясно понимает: молчать — означает найти легкое решение проблемы. Молчание становится инструментом адаптации, позволяющим существовать в обществе, проникнутом такими идеями, не раскрывая часть своей личности. Восставать в одиночку кажется абсурдным в сравнении с гигантскими размерами и мощью культурного стереотипа. Но всегда есть возможность, по крайней мере, высказать что-то вслух и талантливо превратить свою травму в культурное событие. История одного человека, поначалу вполне маргинальная, способна изменять коллективные представления.
Любая вера принимает вид системы образных, словесных, мифических представлений, а также предрассудков, формирующих коллективные проекты. Любая вера — это индуктор внутренних чувств индивидов, разделяющих одни и те же воззрения. Рассказываемая история вызывает эмоции и увлекает абсолютно всех. Фразы, унижающие негров и педиков, — словесный прием, позволяющий унижающим сохранить самоуважение. Однако чернокожие и гомосексуалисты, оказывающиеся героями этих историй, вопреки своему желанию вовлекаются в чужие представления — тех, кто над ними насмехается. Согласиться с услышанным или отреагировать? Унижаемый не всегда обладает подобной свободой. В конце Второй мировой войны матери-француженки, родившие от немецких солдат, также были вынуждены прятать своих детей. Малыши росли в исключительно драматичных условиях. Едва они родились, как крах нацистского режима вынудил их испытать на себе все беды отцов и матерей, им пришлось научиться молчать, чтобы не подвергаться издевкам. В первые же месяцы жизни изначальная эмоциональная связь была утрачена — из-за родительского стыда, возникшего по причине участия матери в порочащих связях, — матери, всегда мрачной, беспокойной, а иногда и отказывающейся от новорожденного, ведь он означал для нее совершенно понятное: «Из-за тебя я в опасности. Мне стыдно, поскольку твое присутствие демонстрирует людям мою причастность к тому, что они называют „горизонтальным коллаборационизмом“, я — всего лишь немецкая подстилка». В подобных историях любовь француженки к немецкому солдату становилась синонимом предательства. Преследуемая мать и отец, о котором нельзя говорить, стали поводом наложить вето на любые рассказы о корнях. Ни малейшего права знать свое постыдное происхождение! Прежде чем эти дети смогли заговорить, они были вынуждены расти в семьях, где эмоциональные связи были нарушены материнским несчастьем и табу на произнесение имени отца. Вместо отца — тошнотворное черное пятно, к которому нельзя прикасаться. У этих детей слишком поздно и трудно вырабатывалась устойчивость. Некоторым пришлось ждать 1990-х, чтобы (вначале художники, а потом писатели) рассказали об этой проблеме в своих произведениях, таким образом поместив ее в культурный контекст [210] . Виноваты ли эти дети? Действительно ли их родители — преступники? Изменившийся социальный контекст позволил заговорить историкам, рывшимся в архивах и искавшим свидетельства тех событий [211] . Они обрели устойчивость спустя пятьдесят лет — примерно тогда же, когда и еврейские дети, спрятанные во время войны.
210
Ленорман Г. Я родился в двадцать лет. Париж: Calmann-L'evy.
211
Вирджили Ф. Бошское отродье. Дети войны во Франции. В кн.: К. Эрикссон и Э. Симонсен. Дети Второй мировой. Нью-Йорк: B^erg, 2005.
Чернокожие и желтая звезда
Чернокожие не должны бояться взглядов других и слушать истории, которые рассказывают нечернокожие. Любопытно говорить «чернокожие» — как будто произносишь: «Голубоглазые любят классическую музыку и работать». Значение, приписываемое цвету, логично связано с историей цивилизации — той эпохой, когда «нечернокожие» располагали кораблями, оружием, технологиями и идеологиями, закреплявшими за ними все права. Но отнюдь не цвет является доказательством принадлежности к низшей расе, он просто отражает определенное социальное положение. Иметь черную кожу или голубые глаза — само по себе мило, но когда «чернокожий» означает «недочеловек», а «голубоглазый» — признак тех, кто вручил себе власть управлять, «черная кожа» становится своего рода стигматом представителей низшей расы, наглядно рассказывающим историю унижения раба или изнасилованного ребенка. И именно смысл рассказываемого вызывает стыд, а вовсе не сам факт наличия черной кожи — ведь ее владелец, быть может, является потомком какого-нибудь принца, плодом большой любви или просто титулованным человеком.
Многие чернокожие испытывают чувство стыда, ловя на себе взгляды других. Они даже разработали собственную иерархию оттенков черного цвета. Обесценивание образа приводит к появлению историй о черных — и остальных, не— или менее чернокожих: «Я страдаю, когда вижу, как на меня смотрят белые; поэтому я буду покупать продукты белого цвета и разобью термометр, чтобы увидеть, как ртуть белеет на моей коже». Чернокожий даже может размышлять так: «Я презираю белых, презирающих меня, и заставляю их узнать об этом». Ответ агрессией на агрессию — закономерная защита, она требует от униженных вести себя «зеркально». Чернокожие выбирают жизнь среди себе подобных, чтобы в минимальной степени ощущать присутствие белых. Однако сегодня многие чернокожие, подобно Нельсону Манделе, решаются продемонстрировать свое благородство — чтобы белые посмотрели на них иными глазами: «Взгляните, как я красив, силен и благороден. Я не проповедую месть, я расскажу вам, что вы заставили меня пережить». «Показать, не обвиняя. Важность рассказываемого оказывается важнее процесса говорения» [212] . В ЮАР многие белые, представшие перед Комиссией Истины и Примирения, плакали и признавались: «Я не отдавал себе отчет в том, что именно мы заставили их вытерпеть». Когда истории выглядят иначе, нежели раньше, меняется и сам смысл рассказываемого.
212
Гарапон А. Преступления, за которые нельзя ни наказать, ни простить. Париж: Odile Jacob, 2002, с. 211.
Если женщина говорит: «Муж видит во мне красавицу», она участвует в игре «эмоциональное зеркало», где каждый сравнивает себя с представлениями о нем другого, словно говоря: «Я чувствую себя желанной, поскольку он меня хочет. Блеск желания в его глазах заставляет меня взглянуть на саму себя иначе».
Бенжамену было одиннадцать, когда ему пришлось пришить на одежду еврейскую звезду. Он рассказывает: «Я топтался за дверью целый час, не решаясь выйти, а потом резко бросался на улицу, где меня ненавидели, презирали, поносили, толкали. Простой взгляд другого на „меня-со-звездой“ заставлял меня буквально исчезнуть от стыда… После Освобождения я захотел поменять имя, хотел, чтобы меня звали Дюпон, как всех вокруг. Другие больше не смогли бы — как мне казалось — видеть меня насквозь, я стал бы свободен».
И напротив, многие евреи, перед тем как выйти из дому, тщательно выряжались — как в воскресный день. Сейчас слово «выряжаться» почти исчезло из нашего обихода, и по воскресеньям мы больше не надеваем красивый костюм, платье, шляпу и белые перчатки. Еврейская семья «выряжалась» и прикрепляла на одежду звезды, а некоторые христиане, проходя мимо и желая засвидетельствовать им свое почтение, приподнимали головные уборы.
Простая тканевая нашивка меняет отношение окружающих к носящему ее и перестает выглядеть банальной. При ее наличии все становится опасным. «Доктор Шарль Майер был арестован, потому что носил свою звезду слишком высоко… Одна из дам воскликнула: „Это — знак торжества их дурной веры!!!“» [213] За то, что он «не так» пришил звезду, Шарль Майер был измучен пытками и убит. Элен Берр, знакомая доктора, ощутила, как меняется ее собственный внутренний мир от того, что меняются люди вокруг. Прогуливаясь с другом, она зашла в маленький сквер возле собора Нотр-Дам и присела на скамейку поболтать. Сторож яростно набросился на нее и оскорбил — ведь сидеть на скамейке сада евреям было запрещено.
213
Берр Э. Дневник 1942–1944. Париж: Tallandier/Points, 2009, с. 65.
Чернокожие, зоопарк и психиатрические лечебницы
Чернокожие тоже сталкивались с этим: в ЮАР и Соединенных Штатах. Они должны были стоять там, где сидеть им не положено, а в автобусах занимали места в задней части салона, тогда как белые садились спереди. В 1930-е гг. во Франции негритянские семьи помещали в зоопарках между жирафами и слонами [214] . Маленькие хорошо воспитанные парижане приходили посмотреть на негритянок, умиравших от стыда и отчаяния, когда они пытались кормить своего малыша. Сегодня стыд живет не в душах этих женщин, выставленных напоказ в зоопарке, но в самой культуре, сделавшей подобный шаг!
214
Тюрам Л. Мои черные звезды. От Люси до Барака Обамы. Париж: Philippe Rey, 2010.
И ведь такой шаг рискнули сделать все культуры! Как только человек перестает вписываться в норму, остальные — «нормальные» — принимаются уничтожать его своим высокомерием, словно похожесть на других является основанием для унижения тех, кто отличается от остальных. Устрашающая власть «попугаев» время от времени дает возможность наслаждаться садистскими забавами, унижая дурака, сироту, негра, иностранца или животное из зоопарка. Вы не ошиблись! Существует родство между психиатрической лечебницей, зоопарком и негром в клетке. В письме императору Карлу V Кортес рассказывает о «мраморном замке правителя Монтесумы, богато украшенном яшмой, великолепными садами, где порхают птицы… с большими клетками для львов, тигров, волков, лис… которых заботливо охраняют триста слуг… В другом доме, — пишет Кортес, — живут карлики, горбуны и прочие уродцы… странные существа, у которых от рождения совершенно белесые тела, лица, волосы, ресницы и брови… У них тоже есть свои сторожа» [215] . Врожденное отсутствие пигментов, придающих коже определенный оттенок, помещает альбиносов в ситуацию, схожую с той, в которой оказались позднее чернокожие. При диктатуре «нормальности» считается нормальным сажать в клетку странных существ: жирафов, слонов, альбиносов и негритянок.
215
Элленбергер А. Зоологический сад и психиатрическая лечебница. В кн.: Брион А., Эй А. Животная психиатрия. Париж: Descl'ee de Brouwer, 1964, с. 560–568.
Некоторые итальянские князья эпохи Ренессанса держали в своих зверинцах негров, татар, мавров, и даже знаменитый Виктор — «дикий ребенок из Аверона» — оказался в Ботаническом саду и находился там до тех пор, пока им не заинтересовался доктор Итар, передавший его своей гувернантке, которая стала учить Виктора говорить [216] . В то же самое время в Америке цирк Барнема показывал зрителям медведей, тигров и краснокожих, а в гамбургском зоопарке Хагенбек разгуливали семьи лапландцев, нубийцев, калмыков, патагонцев и готтентотов.
216
Мальсон Л. Дикие дети. Париж: 10/18, 2009.
Когда «нормальность» — биологическая особенность, никто не избегает ее, поскольку всякое человеческое существо имеет сахар в крови, примерно один грамм на литр. Когда «нормальность» является аксиологической характеристикой, ее все избегают, поскольку у каждого из нас — своя собственная история, и мы приписываем тому, что видим, свои значения, наделяя увиденное собственной ценностью. Но когда «нормальность» закреплена нормативами, стремление к комфорту позволяет нам слушаться главного и считать, что существует лишь одна правильная манера жить — его! (и наша — ведь мы ее отстаиваем). И безо всякого смущения мы сажаем в клетку — ради удовольствия доминантов и обучения детей — слона, негра или дурачка.
Точно также в XVIII–XIX вв. люди посещали с визитом лондонский Бедлам. Триста человек ежедневно платили пенни, чтобы пройтись по переходам над двором, где находились сумасшедшие, или перед дверями комнат, где можно было заговорить с «психами», посмеяться и ради развлечения бросить им бутылку с алкоголем. Когда культура развивается и для изучения становятся доступны ментальные миры животных, сумасшедших, негров и альбиносов, их уже неловко сажать в клетку. Поэтому несколько десятилетий спустя мы наблюдаем за очеловечиванием приютов и зоопарков! Мы больше не можем посадить в клетку чернокожего, избранного президентом Соединенных Штатов, и сомневаемся, стоит ли нам запирать пантеру или льва, способных угадывать наши жесты и позы.