О, юность моя!
Шрифт:
Леська уселся рядом.
— Что же вы собираетесь делать?
— Поступлю куда-нибудь учителем. Вы думаете, очень было приятно выступать в этом «Гротеске» с босоножками и медведями? У меня искусство серьезное! Понимать надо!
— Да, да. Понимаю. Мне нравится ваша идея о революционном характере Ильи Муромца.
— Почему моя идея? Никак не моя. Вы поймите: на каждую тему былин приходится в среднем по сорок вариантов. Есть среди них запрещенные. Так вот: каждый, кто прочитает эти запрещенные, великолепно разберется в них и без помощи «моих» идей. Но где и с кем об этом говорить? На былинах налипло столько казенщины, что просто уму непостижимо. Как нужно ненавидеть правду, чтобы так распорядиться сокровищем духа народного!
— Но ведь Муромец во многих былинах действительно был предан князю, как самый ревностный телохранитель.
— Был! В том-то и дело, что был, А когда? До семнадцатого века. Но как только появился Стенька Разин, произошло коренное изменение: Илья принял облик бунтаря и из мифического образа превратился в образ исторический.
Обогнув мажары, на дорогу выкатился автомобиль марки «фиат», весь в штыках и с пулеметом на заднем сиденье. Охраны было много, и вся она стояла, опираясь на винтовки. Леська вскочил и поднял руку. Машина подошла вплотную. Остановилась.
— Вы куда, Алексей Иваныч? В Симферополь?
— Ага. Золото твое везу. А ты что тут делаешь?
— Довезите человека до города.
— Оружие есть? — строго спросил Агренева Махоткин.
— Нет, нет! Что вы!
— Ну, тогда садитесь. А ты, гимназист, вот что: пойдешь на тачанке в разведку. Скажи комиссару: я приказал.
Автомобиль подхватил гусляра и умчался. Леська глядел ему вслед и видел человека, который несся в глухое одиночество, хотя было ясно, что он прав и настанет день, когда люди это поймут. Но сейчас России некогда думать даже об Илье Муромце. И эта маленькая несправедливость эпохи, тонущая в огромной справедливости революции, охватившей судьбы миллионов, ни в ком не вызовет горечи. Бедный, бедный Вадим Васильич...
Леська вздохнул и, подождав новую мажару, устроился рядом с кучером. Смотреть на женщин Леська опасался: он уже понял всю слабость своей натуры.
Когда добрались наконец до траншей, Леська увидел Гринбаха, молодцевато сидевшего на красном коне. Конь, жеманно переступая передними ножками, стоял перед группой анархистов.
— Старообрядцы — народ занятный! — посмеиваясь, говорил Гринбах. — Есть такой анекдот. Однажды во время русско-германской войны командование российской армии мобилизовало даже старообрядцев. Вот один из них попал на передовую. Немцы перед атакой, сами понимаете, начали артподготовку. Летит «чемодан» — бах! Крики, стоны, кровь... Старообрядец удивленно выскакивает на бруствер. Увидел цепь наступающих немцев и кричит им: «Вы с ума сошли? Тут же люди сидят!»
Все расхохотались.
— А чему вы, собственно, смеетесь? — спросил Леська. — Этот старообрядец был совершенно прав. А мы, морально изуродованные чудовища, привыкшие к человеческой бойне, видим в его правоте одно смешное.
— Ты опять за свое? Христосик! — повернулся к Леське Гринбах. — Чего тебе надо на фронте?
— Не твое дело! — грубо ответил Леська.
— А вы напрасно, комиссар, с ним эдак разговариваете, — сказал Устин Яковлевич. — У товарища душа есть. Нынче это ценить надо.
— Ух ты, какой разговор — прямо з-зубы болят!
— И Виктор здесь?
— И Виктор. А куда же ему деться? — сказал Груббе, подавая Леське руку. Ты вот, комиссар, его ругаешь, а он за тебя какой помер выкинул. Помнишь? Вся Таврия про это гудела!
Леська опустил веки.
— Если бы речь шла обо мне, — сказал Гринбах, страшно побледнев, — я бы ничего, кроме благодарности... Но вопрос о революции. И мы тут не ученики евпаторийской гимназии, а идеи. Тебе, Виктор, этого не попять, а Бредихин, конечно, понимает. Понимаешь, Бредихин?
— Того, что человек превращается в идею, я не понимаю и понимать не хочу. Но я понял то, что ты сам о себе думаешь, — и это меня с тобой примиряет.
— Да. Думаю, что я идея. Не хочу в себе ничего человеческого. С корнем вырываю! Ненавижу это в себе! Благодарность, снисходительность, милосердие — все это не для пролетариата. Потом, потом! Когда-нибудь!
Он хлестнул коня и ускакал, тряся локтями.
— А ездить, между прочим, не умеет, — заметил кто-то.
— Научится. Разве тут его сила? — задумчиво произнес Устин Яковлевич. — Человек он зарный, себя не жалеет, все только об революции мечтает. Что на него серчать? Дай боже всем нам вот эдак. Мы их, явреев, били, погромы устраивали, а они вон каковы оказались на поверку.
— Мы евреев не били, — сказал Виктор. — Било хулиганье, закупленное полицией. А меня, брат, не купишь. И тебя тоже.
13
Юности свойственна романтика. Романтику не затравишь. Не выкорчуешь ее. Если преградить ей рост в высоту, она станет извиваться в узлы и петли. И вот, лишенные науки и искусства, отрезанные от военной, морской, железнодорожной и других профессий, еврейские юноши, не желавшие корпеть над заплатами и нюхать аптекарские капли, увидели романтику в уголовщине. Так родились знаменитые одесские налетчики — Мотька Малхамовес, Беня Крик, Филька-анархист, — великолепное уродство царской национальной политики. Они создали свой мир, со своей этикой, со своими железными обычаями, со своей «блатной музыкой».
Октябрь сдул с России все рогатки, барьеры, проволочные заграждения. Россия ста народов хлынула в революцию.
Откуда у Симы матросская бескозырка с громогласным названием черноморского дредноута «Воля» — дело его. Но это влекущее слово как бы нашло в молодом комиссаре свое воплощение. Этот парень не только делил с бойцом последнюю пулю, но мог толково объяснить простому человеку его естественное право на счастье.
— Ну вот, ушел, — разочарованно протянул Леська.— А мне приказано идти в разведку. Кто же меня теперь поведет?
— Со мной пойдешь, — сказал Груббе. — А эти ребята, антихристы, или как их там, поедут у меня в тылу. Я ваше начальство.
— Слушай, Груббе, — сказал «антихрист». — Пошто ты здесь? Твоя статья быть в Евпатории. Ты ведь там продкомиссар.
— Пеламида! Как я могу усидеть, когда тут такое делается?
— Стало быть, ты тут временно?
— Ага. На гастроль прибыл. Вот и Сенька Немич тоже. — И вдруг обратился к Леське: — Ну, давай садись. Вон моя карусель стоит.
Леська увидел знакомых вороных. На облучке сидел
Петриченко и сворачивал цигарку из розовой промокательной бумаги без табаку.
— Ты что мастеришь, чудила? — окликнул его Виктор.
— А это, браток, великая вещь — промокашка. Ничего в ней нет, а курится.
— Сам ты курица, — сказал Виктор и вынул кисет.— На! Кури! Не позорь Евпаторию.
Тачанка была с пулеметом.
— Умеешь стрелять, гимназер? — спросил Петриченко.
— Нет еще,
— Тут самое важное не сробеть, когда на тебя несутся конники. А в общем, вот гашетка. Нажмешь ее — и поливай влево и вправо.