Об Илье Эренбурге (Книги. Люди. Страны)
Шрифт:
Начиная с 1959 года все силы Эренбурга отданы созданию многотомных мемуаров — книги, которая сыграла исключительную роль в просвещении его молодых современников.
В перерыве этой большой работы — в 1964 году — Эренбург ощутил возможность снова вернуться к стихам и писал их до 1966-го, когда решил продолжить мемуары, начав их седьмую книгу, чтобы описать завершившуюся новую историческую эпоху страны — эпоху хрущевской оттепели. Для цикла последних стихов Эренбурга, частично напечатанных при его жизни, частично — в перестройку, характерна предельная исповедальность.
Есть в этих стихах и отклик на свержение Хрущева: «Стихи не в альбом»; «В римском музее», — где императорский Рим легко подразумевает тогдашнюю Москву, а Хрущев сравнивается с Калигулой, выходки которого не вынес сенат, как и выходки Никиты Сергеевича — Политбюро:
Простят тому, кто мягко стелет, На розги розы класть готов, Но никогда не стерпит челядь, Чтоб высекли без громких слов.«Когда зима, берясь за дело…» — стихи о зиме, устилающей белоснежным покровом все хляби осени, а по существу — о том, как под видом борьбы с ошибками Хрущева осуществляли возврат в прошлое, откорректировав его только гарантиями для партаппарата. Есть и жесткий взгляд на советский политический театр, и шире — на судьбу русской революции («В театре» — о фальшивом спектакле и несчастном зрителе, который смотрит его лишь потому, что есть билет, — в 1915-м Эренбург допускал для зрителя возможность возврата билета, имея в виду формулу Ивана Карамазова, теперь у него другая формула — «надо пережить и это», так что зритель обречен досмотреть фарс до конца; «В костеле» — о первых христианах, оказавшихся в дураках, коль скоро создали церковь, неминуемо самодостаточную, и т. д.).
Взгляд на собственную длинную жизнь лишен каких бы то ни было прикрас:
Пора признать — хоть вой, хоть плачь я, Но прожил жизнь я по-собачьи, Не то что плохо, а иначе, — Не так, как люди или куклы, Иль Человек с заглавной буквы: Таскал не доски, только в доску Свою, дурацкую поноску, Не за награду — за побои Стерег закрытые покои, Когда луна бывала злая, Я подвывал и даже лаял Не потому, что был я зверем, А потому, что был я верен — Не конуре, да и не палке, Не драчунам в горячей свалке, Не дракам, не красивым вракам, Не злым сторожевым собакам, А только плачу в темном доме И теплой, как беда, соломе.Этот горький итог прожитой жизни — последнее слово о Верности.
«С грубой, ничем не прикрытой прямотой он „признавал пораженье“», — пишет об этих стихах Бенедикт Сарнов [127] , напоминая белинковский тон «Сдачи и гибели советского интеллигента». Но — тут ни убавить, ни прибавить…
В последних стихах Эренбург раздумывает о своем ремесле в контексте неизбежной для России темы «писатель и власть», находя в европейском прошлом поучительные сюжеты («Сэм Тоб и король Педро Жестокий»), Весь внешний, политический, в итоге чужой ему мир — зверинец, паноптикум, кошмар, при одном воспоминании о котором из души вырывается вопль «Я больше не могу!..».
127
Октябрь. 1988. № 7. С. 163.
Это был бы беспросветный, черный мир, если бы не искусство (как решительно, как определенно сказано в «Сонете»: «Всё нарушал, искусства не нарушу»!) и если бы не
В голый, пустой, развороченный вечер Радость простой человеческой встречи.Итог итогов несет лирическое утешение:
Но долгий день был не напрасно прожит — Я разглядел вечернюю звезду.В этих раздумьях над итогами прожитого естественны возвраты к давним стихам и мыслям, к давним молитвам, и звучат они теперь уже бесстрашно:
Не жизнь прожить, а напоследок Додумать, доглядеть позволь.Поздние стихи Эренбурга не стали сенсацией, как его мемуары, но и не прошли незамеченными.
Вот недавнее свидетельство поэта последнего поколения, чьи стихи успел узнать неутомимый в интересе к поэзии Илья Эренбург:
«Стихи Эренбурга 50–60-х гг. были мне небезразличны, поскольку их отличала „последняя“ прямота, они были лишены всяческих красот и украшений, в них запечатлен трагический опыт XX века, опыт человека, прошедшего через революцию, несколько войн, ужасы сталинского террора, собственный страх, сознание своей вины, разочарование в „оттепельных“ надеждах и обещаниях и т. д.
Было понятно, почему этот человек любит поэзию Слуцкого.
Поздние стихи Эренбурга внушали доверие к нему. В этом интимном жанре Эренбург был прост, суров, правдив.
На фоне сентиментально-народной, официально-патриотической или легкомысленно-передовой, громкоголосой поэзии тех лет эти стихи, отказавшиеся от пышных словесных нарядов, шероховатые, вне каких-либо забот о поэтическом „мастерстве“, привлекали подлинностью горечи и страданием, неутешительностью итогов большой и противоречивой человеческой жизни.
Короче говоря, был такой момент, когда стихи Эренбурга оказались нужнее многих других» [128] .
128
Из письма А. С. Кушнера автору статьи 27 февраля 1998 г.
Нет никакого сомнения — еще не раз и не для одного человека опыт XX столетия, аккумулированный в стихах Ильи Эренбурга, окажется нужным.
II. Проза Ильи Эренбурга 1920- годов
(От замысла к читателю)
Взлет литературной известности Ильи Эренбурга, начавшийся в 1920-е годы, достиг пика в годы Отечественной войны, когда Эренбург по праву считался, первым публицистом антигитлеровской коалиции. Но и затем, в годы, которые с его легкой руки весь мир зовет оттепелью, его популярность, авторитет крупного либерального (как сказали бы теперь) лидера советской интеллигенции были неоспоримы. В условиях тоталитаризма и порожденного им «железного занавеса» многотомные мемуары Эренбурга «Люди, годы, жизнь» в известной степени сформировали поколение шестидесятников, сыгравшее существенную роль в подготовке радикальных перемен в России конца века. Эти мемуары были едва ли не самым информативным сочинением по истории культуры и политики XX века в подцензурной советской литературе. Именно поэтому советские власти сделали все, чтобы после смерти автора семь книг его повествования «о времени и о себе» стали недоступны читателям. Официально не запрещенные, они в течение двадцати с лишним лет несли на себе негласный запрет, как, разумеется, и все лучшее, что создал Эренбург за более чем полувековой путь в литературе.
Так сложилось к тому же, что за это время существенная часть наиболее активной читательской аудитории Эренбурга вынуждена была эмигрировать из страны. Все это вместе превратило Эренбурга из писателя, опального в СССР, в писателя, полузабытого в России.
Крушение советской идеологии, вызревавшее долгие годы, произошло обвально и не сопровождалось сколько-нибудь объективно-научным пересмотром художественных ценностей советского периода. Огромный поток западной, эмигрантской и официально запрещенной отечественной литературы хлынул на книжный рынок. Новая ценностная картина литературы XX века, полная и объективная, не была синтезирована. Заполнение книжного рынка зачастую диктовалось соображениями сугубой доходности в ущерб всему прочему; требуя броскости и новизны, книжный рынок стал пестрым, оставаясь (уже по-новому) рваным. Формальное, поверхностное клеймо «советскости» по существу оставило за его пределами многих художников (Горького, Тынянова, Маяковского, Багрицкого, Паустовского, Гроссмана, Казакова, Трифонова…). В читательском сознании стали возникать новые обоймы, новые стереотипы. Вместе с тем вышла масса малотиражных, но замечательных по содержанию и полиграфии изданий. С тех пор выросло новое поколение, которому имя Ильи Эренбурга вообще ничего не говорит. Между тем в нашей истории (во всяком случае, с конца 1930-х по 1960-е) это имя было существенным. Да и проза Эренбурга 1920-х годов — художественно своеобразная и политически независимая — активно прочитывалась тогдашней интеллигенцией. Но говоря об этой прозе, необходимо держать в памяти как особенности эпохи ее создания, так и обстоятельства личной судьбы Эренбурга и природу его литературного дара.
1. Путь к роману
Начнем с Первой мировой войны, когда политэмигрант Илья Эренбург жил в Париже и писал стихи. Он пытался записаться добровольцем на фронт, но его не взяли из-за болезни сердца. Вскоре патриотический угар первых месяцев войны во Франции растаял, но при этом оказалось, что ненависть к немцам, педантично уничтожавшим во фронтовой полосе все — от памятников французской культуры до фруктовых садов, — не исчезла, оказавшись вполне прочной. Война принесла жертвы, лишения, сомнения. Устойчивый французский шовинизм, расцветший в пору войны, унижал и русских, находящихся во Франции, — воюющих и невоюющих. Россия воевала скорее бездарно, за ее государственные институты было стыдно. Империалистический характер войны с обеих сторон выявлялся. Это была война нового типа — достижения науки сделали ее техничной; появились орудия массового уничтожения — танки, авиация, химическое оружие. Вопросы, кому выгодно, чтобы граждане разных стран в массовом порядке убивали друг друга, кто организовал этот всемирный комбинат по уничтожению человечества и для чего, в неленивых головах получали более или менее точные ответы.
Первая мировая война оставила в литературном наследии Ильи Эренбурга след неоспоримый.
Во-первых, конечно, это его «Стихи о канунах» — условно говоря, футуристические, безусловно — антивоенные, иногда — пророческие; стихи, расшатанная форма которых сродни пугающему содержанию.
Затем — публицистика. В 1915 году Эренбург впервые стал фронтовым корреспондентом (сначала московского «Утра России», затем петроградских «Биржевых ведомостей»). Солдатом его не пустили на войну по здоровью, но корреспондентом на франко-германском фронте он стал и без медицинской справки.
Однако его статьи, показывающие неприглядные, окопную и тыловую, стороны войны, беспардонно корежились царской цензурой; эта работа все меньше радовала автора. Ощущалась потребность в более общем показе происходящего и переживаемого. Эренбург размышлял о будущем, остро обсуждал ситуацию с русскими друзьями, жившими во Франции (тройная переписка тех лет Ильи Эренбурга, Максимилиана Волошина и Бориса Савинкова [129] это документирует). Стихами и статьями отклик, порожденный мировой войной, и не мог исчерпаться. Эренбургу для описания масштабов мировой бойни, чудовищной индустрии войны, пагубности национализма, искусно разжигаемого с обеих сторон, требовалась большая и новая форма. Ее замысел рождался постепенно — года с 1916-го. Проза и так уже прорывалась у Эренбурга — в сюжетности поэм, в фактуре его стихов. Теперь большой прозаический замысел все более обретал черты сатирические. Отторжение войны было не априорным, а выношенным, потому сатира вызревала основательная, глобальная (в этом, конечно, сказывалась и природа литературного дара Эренбурга — расположенность одновременно к лирике и сатире, сентиментальный скепсис). Сюжет приобретал черты «великой провокации». Рождался и самый образ главного героя — великого провокатора Хулио Хуренито (прототипом послужил парижский приятель Эренбурга — мексиканский художник Диего Ривера). Глобальность замысла сказывалась в намерении сатирически показать все воюющие стороны — так рождались образы учеников Хуренито: национально-социальные типы жителей разных стран; рождалась и география будущей книги, т. е. план пространственных перемещений компании Хулио Хуренито.
129
Эренбург, Савинков, Волошин в годы смуты 1915–1918 / Публ. Б. Я. Фрезинского и Д. И. Зубарева // Звезда. 1996. № 2. С. 157–201.