Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Обломов (с иллюстрациями)
Шрифт:

Посмотрим, за что же рано погибший Илья Ильич достоин был жить, что в нем вольно или невольно ощущается привлекательным, что в заурядной и неинтересной судьбе опускающегося человека вызывает горечь и жалость.

Еще Добролюбов, а вслед за ним и другие критики изумлялись мастерству писателя, который построил роман так, что в нем вроде бы ничего особенного не происходит, и вообще нет внешнего движения, точнее, привычно «романической» динамики, а неослабный интерес сохраняется. Дело в том, что под наружной бездеятельностью главного героя, под неторопливыми и обстоятельными описаниями таится напряженное внутреннее действие. Его ведущей пружиной оказывается упорная борьба Обломова с наплывающей со всех сторон жизнью, его окружающей, — борьба внешне малоприметная, иногда почти невидимая, но оттого ничуть не менее ожесточенная.

Напротив, ожесточенность лишь возрастает вследствие того, что, суетная в отдельных своих проявлениях, жизнь в целом движется неторопливо и неуклонно, подминая все ей враждебное, противное: прогресс прогрызает и сокрушает обломовщину, в образе которой предстает в романе всяческая косность. Противоборство маленького лентяя и всей деятельной жизни обретает чуть ли не философский смысл в конечном счете, хотя на поверхности — лишь одиночка, силящийся окончательно обезглавить деревянным мечом многоголовую гидру — практическую жизнь, преследующую его даже в мучительном сне.

Кроткий Илья Ильич отчаянно и до конца отбивается от вторжения жизни, от ее больших требований, от труда и от мелких уколов «злобы дневи». Будучи не прав в своем сопротивлении гражданскому долгу, он иногда оказывается выше и правее суетных притязаний тогдашнего бытия. И, буквально не сбрасывая халата, не сходя со знаменитого обломовского дивана, он подчас наносит меткие удары по ворвавшемуся противнику.

Гончаров вводит читателя в атмосферу этой борьбы с самого начала, сразу же намечая противоречия пассивной, хотя по-своему и воинственной позиции героя. «Ах, боже мой! Трогает жизнь, везде достает», — тоскует герой, уже выведенный из дремоты двумя неприятностями: письмом старосты, в которое ужасно не хочется вчитаться, которое отложено, чтобы неприятность хоть чуть-чуть отодвинуть, отсрочить, и требованием хозяина съезжать с квартиры. А тут в полутемную, закупоренную комнату врываются струи вешнего воздуха, слишком холодного для ее обитателя, привыкшего к духоте, чье «тело… казалось слишком изнеженным для мужчины»: по очереди к Обломову залетают гости из внешнего мира. Это люди очень подвижные, по-своему энергичные; каждый из них мимоходом пытается стащить Обломова с постели, вовлечь в свой «активный» стиль жизни. Они спешат и жить и развлекаться, у них много дел, и все вроде бы разные. Утренние визиты герою, которыми начинается роман, — целая галерея типов, характерных масок; некоторые из них потом больше и не появятся в романе. Здесь и пустой щеголь, и чиновник-карьерист, и обличительный писатель. Маски разные, а суть одна: пустопорожняя суета, обманчивая деятельность.

Страницы, описывающие утренние визиты к Обломову, не сразу и не всеми были поняты и оценены в своем важном идейном значении. Гончаров уже был известен, как искусный описатель, сотворитель характеристик во «Фрегате „Паллада“»; мастерство его даже бегло очерченных портретов уже не удивляло. Поэтому силуэтные зарисовки визитеров могли представиться опытом еще одной демонстрации неоскудевающих возможностей художника-портретиста, зоркого «натуралиста» или «жанриста».

Демонстрация подчас казалась самодовлеющей, не очень связанной с основным содержанием романа. Даже у профессиональных литераторов возникало недоумение. «С какою целью почтенный автор привел эти три или четыре разнородные лица?» — задавался, например, вопрос в редакционной статье журнала «Русское слово» [36] — того самого, кстати, журнала, где ведущим критиком и фактическим идейным руководителем стал позже Писарев, один из самых первых и благожелательных истолкователей «Обломова». Между тем именно благодаря «выведению» таких «разнородных лиц» становится полнокровнее и выразительнее мысль о призрачной интенсивности существования «деловых» людей, наполненности их жизни.

36

«Русское слово», 1859, кн. VII, июль, отдел критики, с. 6.

Чтобы закрепить это ощущение у читателя, Гончаров идет даже на некоторую искусственность построения, которая напоминает приемы старого театра или иных назидательных произведений литературы Просвещения: визиты не «пересекаются», не мешают один другому, между ними каждый раз остается некоторый интервал, достаточный, однако, для того, чтобы хозяин смог подвести итог очередной встрече и вынести свою оценку.

Показательно, что оценки эти не только очень симметрично расставлены, но и однородны в своей основе и по своей сути. Так, после ухода Волкова Обломов сокрушается: «В десять мест в один день — несчастный!.. И это жизнь!.. Где же тут человек? На что он раздробляется и рассыпается?..» и т. д. Судьба Судьбинского кажется ему отвратнее: «По уши увяз… И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире…» Посещение Пенкина вызывает очередной прилив сожаления: «Все писать, все писать, как колесо, как машина…» и т. д.

Конечно, Илья Ильич лукавит. Говоря по поводу разных типов мнимой активности, что при одурелой беготне в присутствие или непрерывном машинообразном писании по ночам для собственной жизни-то и не остается никакой возможности. Обломов прежде всего стремится любой ценой как-либо нравственно обосновать свое безделье, позволяющее ему сохранять «свое человеческое достоинство и свой покой», обеспечить «простор чувствам» и «воображению». И все же сами по себе суждения Обломова о житейской многоликой суете не теряют своей справедливости. В них откровенно просвечивает собственно авторский взгляд. Может, правда, возникнуть сомнение в том, что писатель счел необходимым доверить свои раздумья о достойной человеческой жизни столь недостойному герою, который себя так бесповоротно компрометирует на самых первых страницах в своих мучительных попытках спустить ноги с дивана. Спор Обломова с Пенкиным о призвании литературы это сомнение снимает.

«Пуще всего я ратую за реальное направление в литературе», — самодовольно заявляет обличитель, «смело» карающий в своих статьях (впрочем, в рамках «строгих, но законных мер») отдельные случаи мордобоя, взяточничества и «развращения нравов в простонародье», превозносящий самый свеженький образчик — «Любовь взяточника к падшей женщине». Тут апатичный Обломов в неподдельном вдохновении, с каким-то даже злым «шипением» возмущается бездушным обличительством. Разумеется, произнеся длинную тираду о «гуманитете», Илья Ильич снова, зевнув, покойно возвращается на диван.

Обломов остается Обломовым. Но на какой-то миг он преображается — и голос писателя-гуманиста прорывается сквозь сонную оболочку сознания вроде бы «отрицательного героя». А в самом герое вдруг приоткрывается и мыслящий ум, и потаенная страстность в защите своих убеждений, и, главное, известная стойкость этих убеждений, — того подлинно человеческого начала, которое зародилось еще в маленьком Илюше среди мирного приволья Обломовки.

Архитектурное совершенство романа порождено тем артистическим чутьем, которое подсказало наиболее в данном случае подходящую форму подчеркнутой простоты построения. Здесь никакие композиционные фокусы и перебои в изложении [37] не должны отвлекать от тщательного и последовательного плавно связного исследования борьбы характера с самим собою и его неотвратимого омертвения.

37

Существенным отступлением является предыстория героя. Порядок здесь обратный хронологическому: сначала в форме словно бы дремотных воспоминаний — сравнительно недавняя служба Обломова, его «роль в обществе» и предшествующее этому учение в Москве; а потом уж — и настоящий «Сон Обломова», фрагментарный, как то и бывает во сне (например: «далее… он вдруг увидел себя…»), где вспоминается далекое детство. Светом его, как отблеском утраченного в прошлом, невозвратимого и — чем дальше, тем больше — недостижимого в будущем идеала, «возможности идеально покойной стороны человеческого бытия», озарены все сокровенные устремления героя. Таким образом, и «попятное» движение в этом случае носит характер тоже внутренне поступательный: это движение не только назад, «вниз», к корням обломовщины, но и указание вперед, на идеал.

Отмеченная простота доходит до прямолинейности там, где это не только оправдано, но и уместно, — в серии поединков героя (или, как теперь бы, возможно, сказали «антигероя») с людьми «дела», вернее, — с некими персонификациями разных видов «дела». Так после как бы подготовительных споров с шаржированными Волковым, Судьбинским, Ленкиным, служащих своеобразной репетицией, Обломов атакует главную крепость «дела»: ибо в конце первой части на сцене появляется сам Штольц. И с этим «положительным героем», с этим вечным укором своей пропащей жизни Обломов спорит все о том же предмете — о полноценности бытия, о подлинном и мнимом жизнестроении.

Очевидно, с какой планомерной неукоснительностью противополагает автор деятельного Андрея бездельнику Илье. Для писателя Штольц неизмеримо значительнее гостей Обломова из второй главы. Он делает карьеру солиднее и устойчивее и идет по официальной лестнице выше, чем Судьбинский; он наслаждается удовольствиями жизни полнее и осмысленнее, чем Волков; он, наконец, куда ближе к миру искусства, чем верхогляд Пенкин. Казалось бы, здесь Обломову нечем крыть, ему впору только смущенно молчать, подавленному торжествующей правотой своего преданного друга. Но истомившийся на деловых встречах и ужинах с промышленниками, с которыми его так неловко пытается свести Андрей, Обломов снова бунтует. Он метко разбирает свойства мира «вечной игры дрянных страстишек», в котором, как рыба в воде, чувствует себя честный Штольц, мира соперничества и неистребимой скуки.

Друг уклончиво возражает: «У всякого свои интересы. На то жизнь». Последнее слово вызывает новый прилив негодования: «Жизнь: хороша жизнь! Чего там искать? Интересов ума, сердца?.. Все это мертвецы, спящие люди, хуже меня, эти члены совета и общества!..» Илья говорит горячо и убедительно и о коммерсантах и о политиках: «Как, всю жизнь обречь себя на ежедневное заряжание всесветными новостями, кричать неделю, пока не выкричишься!.. Рассуждают, соображают вкривь и вкось, а самим скучно — не занимает их это; сквозь эти крики виден непробудный сон! Это им постороннее; они не в своей шапке ходят. Дела-то своего нет, они и разбросались во все стороны, не направились ни на что». И Штольц, поддержанный явным авторским благоволением, ничего внятного не может этим филиппикам противопоставить, бормоча лишь, что все это «старо». Под конец он прибегает к не лучшему приему, за который, однако, часто хватаются неправые спорщики: сводит разговор к личности противника. Пристыженный Илья смолкает, привычно покоряясь другу. И все же победа Штольца неустойчивая, ибо он побеждает не своей силой, а слабостью Обломова.

Поделиться с друзьями: