Обо всем по порядку. Репортаж о репортаже
Шрифт:
— Уверены?
— К сожалению, да. Но это не прогноз, а диагноз. Скоро моя алхимия никому не будет нужна.
2:2 состоялось. Есенин и не вспомнил о своей догадке, для него матчи, в которых возможен сговор, не существовали. Он не возмущался, не выкрикивал прописных истин об аморальности надувательства. Он темнел лицом, когда при нем говорили о проделках: футбол, как сухой песок, утекал из его рук, все, чему он отдал годы, становилось бессмысленным.
Когда форвард «Днепра» Протасов в чемпионате 1985 года забил 35 мячей, побив долго державшийся рекорд Симоняна, Есенин признался мне:
— Написать я обещал и напишу. Но что хотите со мной делайте, чувствую — не настоящий рекорд, его организовали, провернули. Протасов — талантище, от бога центрфорвард! Боязно за него: молоденький, не ведает, что творит...
Шли мы с ним по Арбату. Там есть дом, где на верхних этажах, в нишах, статуи рыцарей, а в нижнем этаже — ювелирный магазин. Есенин на ходу бросил:
— Символическое сооружение, здесь бы надо еще и управление футбола поселить...
Жизнь его была бы полна и без футбола. Его укоряли: «Могли бы заниматься чем-нибудь более интеллектуальным». Он и в самом деле был человеком богато начиненным.
Однажды я упомянул, что ездил на станцию Железнодорожная.
— Это же бывшая Обираловка! Был случай, мы с Мейерхольдом припозднились в городе и опоздали на поезд в Балашиху, пришлось сесть на тот, который шел до Обираловки. Оттуда до нашей дачи верст семь, наверное. Всеволод Эмильевич всю дорогу бежал. Я, мальчишка, ругался, скулил, а он — ноль внимания: не мог он себе позволить, чтобы Зинаида Николаевна волновалась несколько лишних минут...
Константин Сергеевич то и дело твердил, что засядет за воспоминания о матери («Я же у нее в гримерной вечерами пропадал»), вот только соберет материалы для книжки о «Спартаке». Ни то ни другое ему не было суждено написать.
К уговорам «переменить тему» он относился терпеливо и снисходительно. Он-то знал, что выбор свой сделал свободно, что его интерес к футболу — жизненный интерес, не навязанный, не придуманный, не служебный, не корыстный, что его место определено, он делает то, что никто лучше него сделать не сможет. И пусть для других репортеров футбол — отчеты о матчах, тактические дискуссии, хвалеж после побед и разносы после поражений, он — вне конъюнктуры, для него футбол един от начала и до конца, и в этом его жизнь, с отрочества до седин, жизнь, и много потребовавшая, и одарившая.
Приведу еще несколько строк из статьи Константина Сергеевича «Об отце»:
«Я придерживаюсь двух принципов. Первый из них: нося фамилию Есенина, стихов писать, а тем более публиковать не стоит. Как бы ты ни писал, их будут сравнивать со стихами отца. Второй — горьковский: «Если можете не писать — не пишите».
Вот о футболе я не писать не могу и пишу».
Любопытна надпись, которую сделал Константин Сергеевич, даря мне эту статью: «И если даже футбольный мяч оглушительно лопнет, мы останемся в живых». Меня она не удивила.
Я уже упомянул о его редкостной памяти. Помнил он не одни цифры и фамилии. Он помнил, как добирался на стадионы, с пересадками, электричкой, автобусом, такси, какие героические усилия предпринимал, чтобы не опоздать, помнил, с кем сидел, о чем спорили, возвращаясь, помнил снегопады, грозы, жару.
Зашел у нас разговор о давнем-давнем матче, когда мы еще не были знакомы. Тогда на «Динамо» обрушился нежданный летний ливень, из тех, что как из ведра. Оказалось — мы оба были на стадионе.
— Вы где сидели? Я— на «востоке», вон там, слева, ряду в двадцатом. Не удрали? И я с места не сдвинулся. Рубашку снял, скатал и прикрыл телом, чтобы потом надеть. Ах, и вы так же?
Тут мы с размаху пожали друг другу руки.
На стадион Есенин не ходил, а выходил. К зрелищу, к людям, других посмотреть и себя показать. Ближе к ограде менялась его поступь: вышагивал широко, пришаркивая, вальяжничал, грудь вперед и высматривал в толпе знакомых, раскланивался, жал руки, рад был быть замеченным. Свой человек в своем обществе, завсегдатай, непременный участник, которому ведомо нечто такое, чего не знает никто. Оттого и загадочная усмешка: он верил в вычисленный им еще вчера наиболее вероятный исход матча.
И всегда, и в свои «за шестьдесят» был готов созорничать. Одно время на московские стадионы после несчастья в Лужниках, в котором повинны были не зрители, ставшие жертвой давки, а служители, закрывшие выходы, по их мнению лишние, перепуганная администрация ввела подразделения милиции и дружинников. Нам оглушительно вещали по радио и набирали на электронном табло грозные перечни запретов. Мы ни с того ни с сего лишились права подниматься с места, вскрикивать, поздравлять друг друга, скандировать, обниматься, когда забьют гол.
Константин Сергеевич подчиниться не пожелал. Громко окликал приятелей, сидевших через несколько рядов, вставал, чтобы с кем-то поспорить, заключить пари, всплескивал руками, раскатисто хохотал, и не без умысла, с вызовом, и был очень доволен, когда к нему подбирался молоденький милиционер — и тогда окружающие получали удовольствие от потешной сценки.
В ту пору он и рассказал мне один случай.
— Было это сразу после войны. Помните, тогда в нас, кто уцелел, сила играла, заново жизнь начинали. Сижу на матче, и «Спартаку» забивают. Сосед мой как вскочит, как заорет, рот до ушей, жутко противен он мне стал. И я вдруг его по физиономии сбоку как смажу! Совершенно безотчетно: раззудись плечо! Ну, думаю, быть драке. А он на миг смолк — и снова заорал. Не увидел, не понял, что произошло, наверное, подумал, что его случайно задели, вокруг ведь все повскакивали. Рука у меня, надо сказать, довольно тяжелая. Уселся мой сосед, замер, глаз с мяча не сводит, а ладонью скулу ощупывает. И, знаете, я его зауважал: вот это болельщик, человек в экстазе! После того случая на ненаших я не злюсь, жду, пока наорутся. И как у меня рука пошла?..
Он был открыт и отходчив. Мы возвращались со стадиона, и он, прямо-таки нежно заглянув в глаза, сказал:
— Все еще переживаете? Подумаешь, продули! Могу вас успокоить: у них это триста шестое поражение в чемпионатах страны. Представляете? Вы же не огребали столько двоек на экзаменах, и выговоров у вас меньше. И девушки столько раз от вас не отворачивались. Бросьте, пора привыкнуть...
...Что же еще, под конец?
Идем мы с ним подтрибунными коридорами в ложу прессы Лужников. Константин Сергеевич замедляет шаги, и я знаю почему: ждет, что сейчас к нему кинутся и потребуют сказать, кто станет чемпионом. Так и есть, он окружен, остановлен и разглагольствует. Я жду и злюсь: пять минут до начала. Не выдерживаю и тяну его за локоть.
— Что, опаздываем? Друзья, извините, додумайте сами...
— Зачем вы людям голову морочите, можно подумать, что вам что-то известно,— выговариваю я ему.
— Не скажите! Кое-какие подсчеты я провел, аналогичные ситуации встречались,— добродушно оправдывается Есенин.— А чего не рискнуть, свои же люди—сочтемся? Ладно, не сердитесь, больше не буду.
Мы входим в ложу, и я слышу за спиной: «Константин Сергеевич, мы вас ждали. Один вы можете нас рассудить...»
Я не оборачиваюсь, и вдогонку голос Есенина: «Займите местечко, я мигом».