Оборотень
Шрифт:
И он рассказал мне, что эта лошадь, на которой отец Меченого пять лет пахал, вдруг однажды, когда он поехал на ней верхом за березовым соком, сбросила его, подмяла, стала топтать и приговаривать по-человечьи... Старик умер, а его дети казнили убийцу...
Мне и без того было не по себе в доме Меченого, где дух темных лесов смешался с уютом из мещанского пригорода. Этот дом казался мне самым чужим из всех, в каких приходилось живать. Непробиваемая угрюмость людей, никелированная пышность кровати и беззвучие, которое лежало кругом, напоминали о бесконечном пространстве, отделявшем меня от привычной земли. Но после рассказа Миши Онуфриева этот дом, поставленный два года назад, показался мне домовьем, в котором могло бы покоиться изможденное, злое и страстное лицо протопопа, если бы он не был сожжен больше трехсот лет назад. Нет, пожалуй, лицо Аввакума - если бы он встре-тился с Меченым стало бы умиротворенным и кротким. Но я-то, ровесник людей и событий, почувствовал себя в этом доме, как в мертвом...
Особенно тоскливо становилось мне в сумерки.
Тот день был отчаянно короток, вечер навалился плашмя и так рано, как это бывает только в лесной стороне, а свечка, которую дал мне хозяин, освещала только кусочек струганой пустоты моей комнаты и усиливала надвигавшуюся на меня темноту. Не было возле меня человека, с которым я мог бы разбить погостную тишину этой спаленки, не было книги, не было курева...
Я знал, что за стеной сидит Ольга, шьет при плошке что-то бесхитростное своему первышу и думает какую-то женскую думу. Знал, что тут же сидит на отрубочке у затейного столика Меченый (такого названия столика я ни раньше, ни после не слыхивал), положил перед собой набор ножичков и ловко вырезает из дерева зайцев, медведей и другие безделки. Вырезает он их от скуки по вечерам, когда темнота не позволяет делать что-нибудь по двору, и прихватывает потом эти безделки, едучи по торговле на пристань. Меченый сильно любит жену, но занять ее ему нечем, и все вечера молодые проводят в молчании, прерываемом только короткими фразами о молоке для кошек и сале для плошек...
Меня здесь гнетет одиночество...
Одиночество делается особенно чувствуемым, когда я решаюсь пойти на половину хозяев и затеять какой-нибудь разговор. Затея эта безрадостна. Женщина почти никогда не откликнется, а муж будет откликаться лишь фразой на фразу. По собственному почину человек этот не скажет ни слова. Он знает, что я приехал из страшной дали, из главного города Сибири Иркутска, откуда везут на Лену материи, селедки, сахар и чай, знает, что из этого города открывается путь на весь белый свет, но белый свет неинтересен ему. Пусть там делают вещи, полезные и для сохатовцев, шлют в Киренск товары, которыми незачем пренебрегать христианину, пусть себе измышляют и другие-диковинки, но пусть не будет дорог... Нелюбопытно Меченому, чем наполняется жизнь в другом свете. И не надо этого Сохатовке знать... Лучше бы вообще вместо белого света лежала пустыня - безлюдная, снежная... Редкие пришельцы из этого света, которые чудом добираются иногда до Сохатовки, вызывают в моем хозяине лишь подозрения. Что надо им здесь? С чем недобрым приехали?
Меченый смотрит на меня исподлобья. Но я решил быть настойчивым и спрашивать, несмотря ни на что...
Я спросил, как часто ездит он в город. Он ответил, что ездит раз в зиму по первопутку. Я спросил, ездит ли когда-нибудь летом. Он ответил, что до женитьбы ездил и летом. Я спросил, ездит ли он один или с кем-нибудь. Он ответил, что одному не управиться, а ездят втроем. Я спросил, неужели ни у кого в деревне нельзя достать табака, неужели здесь никто никогда не курил. Он ответил, что никто никогда. Я спросил, что делают здесь люди зимой вечерами, если не шьют и не вырезают из дерева. Он ответил, что спят. Я спросил, сколько человек может спать. Он ответил, что если на душе нет грехов, то спать можно всегда. Я спросил, есть ли у кого-нибудь в деревне часы. Он ответил, что были у одного человека, но уже года три как испортились.
На вопросы хозяин отвечал мне честно, но медленно. Он искал в них подвох и хотел уловить, к чему они клонятся. В бескорыстный мой интерес к его жизни он явно не верил, а сам нужды в разговоре со мной не испытывал... Не потому, что хотел прятать от меня свои взгляды на вещи, а оттого, что считал бессмысленным высказывать их чужаку.
Он был прям и со всей прямотой давал мне почувствовать, что мало расположен ко мне...
А потом я без всякого перехода, без подготовки спросил вдруг в упор:
– Это правда, что вы однажды казнили коня?
Он смутился, глубоко задышал. Потом ответил не сразу и глухо:
– Животных не казнют. Их стреляют и режут. А это не конь был... Только забрался в коня... Отца затоптал... И господь приказал его на мученье...
Я стал расспрашивать о способе казни. Он не скрыл ее безмерной жестокости:
– Повязали веревкой и отдали его мошкаре... Чтоб задушила. В уши, в нос и в глаза... Хвост и гриву срезали, чтоб не отмахивался... И текла его кровь, как из сердца у отца моего... В успокоение души и во славу...
Мы помолчали.
– И вы, значит, уверены, что беса убили?
– спросил я после паузы.
– Мы такое слово не говорим.
– Но уверены, что он существует?
Он помолчал, потом сказал:
– Вы свое знаете, а мы свое.
Я решил схитрить:
– Но если вы считаете ваше знание правильным, то должны стараться другим доказать его.
– Нет,- ответил он примирительно,- мы к нашему чужих не склоняем.
– Тогда, значит, плохо веруете,- сказал я, чтобы вызвать на спор.Древние христиане ходили - вещали.
Он подумал и возразил:
– У него солдаты с ружьями-пушками, а у нас только крест христианский.
– Значит, креста вам недостаточно, чтобы защищать свою веру?
Он удивленно взглянул на меня и ответил совсем непоследовательно, очень медленно и без задора:
– Защищать? А правильной вере зачем себя защищать? Это тому надобно, кто его защищает...
Это было сказано тихо, но так убежденно и просто, что мне стало вдруг жутко.
Что-то бездушное, нелюдское послышалось в этих словах... Тихий, боявшийся надуманных призраков, нехитрый в споре, знавший вообще мало слов человек, который согнулся сейчас над резною игрушкой и не глядел на меня, был и слабым, и разнузданно-сильным... От него вдруг повеяло неотвратимым...
Это чувство погнало меня назад в свою спаленку. Ведь больше идти было некуда... Я клял этот бестабачный и добродетельный быт, который вытравил в людях даже потребность общаться. Идти к Мише Онуфриеву? Но он занимал одну комнату в доме у тестя, в ней пахло пеленками, играли дети, возилась по хозяйству жена... Зайти к кому-нибудь на огонек? Но я уже убедился, с каким дружелюбием встречали меня сохатовцы днем. Вечером они будут еще подозрительнее. Ведь это ни на кого не похожие люди... Нелюдимы, выросшие в таежном затворничестве... Мой приезд - небывальщина, но им нелюбопытны диковинки. Во всякой другой далекой деревне меня окружали бы на улице, зазывали в дома, и я уставал бы отвечать на расспросы. Здесь же людям нет дела до прочих людей на земле.
Мне оставалось прибегать к карандашу и бумаге. Писать и писать. И я писал то, что теперь вам рассказываю. В этих записях сохранилось много интересных листков... О том, например, как Ольга, считавшая только до десяти, разложила свечи в амбаре на шесть кучек по десять... О том, как она размышляет над каждым поступком, можно сделать его или нельзя... О тишине и тоске, сжимавших меня вечерами... О странных мыслях, которые должны были шевелиться в головах у людей, видевших меня каждый вечер в окне за бумагами... О моих мыслях об их темных мыслях...
КОШКИ, КОШКИ!!.
Да, именно тот разговор, в котором Меченый понял, что приехал я от него, стал для нас роковым... Меченый имел все основания опасаться его, убившего не только отца, до и более дорогое для него существо, о чем речь пойдет в этой главе. И несчастный решил, что я совершу теперь третье убийство... Он захотел избежать...
Вы видели из предыдущих страниц, что Меченый не был фанатиком, который навязывает свою веру другим. Нет, ему достаточно было спастись самому. Но на этом пути он был последова-тельным. Не останавливался и не оглядывался. Об этой его безоглядности, вернее, о том, какую вторую беду причинил в семье Меченых он, рассказала мне теща хозяина.