Образования бессознательного (1957-58)
Шрифт:
Я уже упоминал о возражениях, которые могут прийти в голову тем, кто, повинуясь привитой им дисциплине мышления, потребует, под предлогом того, что психоанализ, мол, называет себя наукой, чтобы в рамках его мы обсуждали лишь те предметы, которые поддаются объективации, то есть те, о которых можно прийти к согласию на основе опыта. Уже одно то, что мы говорим о субъекте, делает для них наш опыт субъективным и ненаучным. Но тем самым с термином субъект сопрягается некое, не всегда бесполезное представление о посюсторонности (en-dec`a) объекта — что позволяет ему давать себе опору, находящуюся, впрочем, как по ту сторону (audel`a) объекта, так и за ним — как о некой непознаваемой субстанции, нечто таком, что сопротивляется всякой объективации; против какового представления восстанут во всеоружии и ваше образование, и ваша психоаналитическая выучка. Приведет вас этот протест, естественно, к формам объективации куда более вульгарным, я имею в виду — к отождествлению понятия субъективного с искажениями, которые вносит в опыт общения с другим чувство, вызывая, в довершение, к жизни тот призрачный мираж укорененности субъекта в имманентности самого сознания, которому вы и спешите столь скоро довериться, чтобы вернуться в окончательном итоге к теме картезианского cogito. Короче, заведет он вас в непроходимые дебри. Те дебри, которые и служат как раз для того, чтобы стать преградою между нами и тем, что ставим мы себе целью, когда задействуем в своем опыте субъективность.
Исключить субъективность из нашего аналитического опыта невозможно. Понятие о ней проясняется на пути, пролегающем очень далеко от того, на котором можно было бы чинить ей препятствия. Для аналитика — того, кто идет к своей цели путем некоторого диалога, — субъективность является чем-то таким, что ему приходится, специально не провоцируя, принимать в расчет, когда он имеет дело с другим, способным, в свою очередь, учесть заблуждение его собственное. Эта предлагаемая мною формула обладает, несомненно, долей очевидности, в чем вы, обратившись к любой шахматной партии или просто к игре в чет и нечет, не замедлите убедиться.
При таком понимании субъективности создается впечатление, будто возникает она — не беда, если я повторю здесь то, на что уже обращал внимание в другом месте, — в парном противостоянии. Игра отражений ее и вправду чудится нам в вызывающем или притворном поведении животных во время столкновения между соперниками или брачных церемоний. Я уже иллюстрировал в свое время эту мысль этологическими примерами и нет нужды приводить их вновь. Соперничество между животными, как «их брачные церемонии, проявляются во взаимном сближении и завораживающем возбуждении — феноменах, в которых обнаруживает себя своего рода естественное взаимоприспособление. Наблюдаемые у них линии поведения носят, таким образом, взаимонаправленный характер и сходятся в точке совокупления ('etreinte), то есть на том уровне моторики, который мы именуем бихевиористским. Вид животного, которое ведет себя так, словно исполняет танец, воистину поразителен.
С другой стороны, подобный ряд примеров придает несколько двусмысленный привкус понятию интерсубъективности, которая, едва успев из пресловутого противостояния двух субъектов возникнуть, тут же может вновь усилием объективации оказаться упразднена. Взаимные чары без труда могут быть истолкованы как повинующиеся регуляции внутри легко поддающегося выделению цикла инстинктивного поведения, который по прошествии подготовительной, возбуждающей стадии, позволяет закончить дело осуществлением искомой цели. Все это можно свести к своего рода внутреннему релейному механизму, затем оказываясь в потемках телеологических представлений о жизни.
Совсем иначе обстоит дело, если включать в условия проблемы наличие определенного сопротивления. Сопротивление это имеет форму цепочки означающих. Означающая цепочка как таковая вводит в картину происходящего нечто принципиально чужеродное, некую гетерогенность. В слове гетерогенность особенно важен для меня корень b'et'eros, означающий по-гречески, вдохновенный и заимствованный затем латынью со значением, собственно, остатка или осадка. Стоит нам задействовать означающее, стоит двум субъектам обратиться друг к другу и установить связь друг' с другом с помощью означающей цепочки, как обнаруживается некий остаток и выстраивается субъективность совсем иного порядка, поскольку соотносится она с местом истины как таковым.
С этого момента поведение мое не вводит более в заблуждение — оно провоцирует. Поскольку А уже включено в него, даже лжи приходится теперь апеллировать к истине, а истина, в свою очередь, может показаться к регистру истины не имеющей отношения.
Вспомните пример: Почему ты говоришь, что едешь в Краков, если ты действительно едешь в Краков? Может оказаться так, что истина станет нуждаться в лжи. И далее, в тот самый момент, когда я готов открыть карты, моя добросовестность вновь ставит меня в зависимость от оценки Другого, поскольку этот последний может подумать, будто сумел мою игру раскусить как раз в тот момент, когда я собирался ему открыться. Является ли наш поступок бравадой или обманом, тоже решает Другой — Другой, злонамеренности которого отданы мы на милость.
Присутствие этих существенных измерений с очевидностью демонстрируется простыми данными нашего повседневного опыта. Но как плотно они не вплетены в ткань повседневности, мы все равно склонны были бы закрывать на них глаза, если бы аналитический опыт и фрейдовский подход не показали нам, как это гетеро-измерение, измерение означающего, ведет свою собственную, независимую игру. И пока мы к нему не притронемся, пока не отдадим себе в нем отчет, нам обязательно будет казаться, что означающее существует лишь для того, чтобы служить расширению нашего сознания.
Через всю мысль Фрейда красной нитью проходит идея гетерогенности означающей функции, радикального характера связи субъекта с Другим, обусловленного тем, что он, этот субъект, говорит. До Фрейда факт этот оставался замаскирован тем обстоятельством, что считалось само собой разумеющимся, что субъект — независимо от того, кривит он душой или нет, — всегда говорит как бы согласно собственному сознанию; что он никогда не говорит без намерения что-то обозначить; что именно это намерение за всякой его ложью — или за его искренностью, что не имеет значения, — кроется. Считает ли субъект, что он врет или что он говорит правду, — намерению этому все равно грош цена: пытаясь сделать кому-то признание, субъект обманывается не меньше, чем пытаясь обвести кого-нибудь вокруг пальца.
До сих пор намерение путали с измерением сознания: казалось, будто в том, что субъекту приходилось высказывать как значение, сознание обязательно должно присутствовать.
Установленным, по крайней мере, считался тот факт, что, говоря, субъект всегда имеет в виду значение, и измерение сознания, следовательно, внутренне ему присуще. Все возражения на тему фрейдовского бессознательного основаны были как раз на этом.
Разве можно было до Фрейда предвидеть существование тех Traumgedanken, мыслей сновидения, с которыми он впервые знакомит нас и которые интуиции нашей представляются обычно мыслями, которые мыслями не являются? Вот почему нам так необходимо теперь подвергнуть тему мысли своего рода экзорцизму.
Если тема картезинского cogitoсохраняет — а это бесспорно — свое влияние и свой, я бы сказал, патогенный характер до сих пор, то обусловлено это в данном случае тем искривлением, которое оно с самого начала вносило. Я. мыслю, следовательно я существую — ухватить эту мысль в момент ее возникновения необычайно трудно; не исключено, к тому же, что это просто-напросто острота. Оставим ее, однако, так как за выявление связей между философией и остроумием мы здесь не беремся. На самом деле картезинское cogitoдано каждому из нас в опыте нашего сознания не как я мыслю, следовательно я существую, а в видел существуй) как мыслю, молчаливо предполагающем, разумеется, ямыслю как дышу.
Чтобы убедиться в этом, достаточно хоть в самой малой степени продуманно исследовать то, на чем зиждется умственная активность окружающих. Коли уж мы с вами ученые, обратимся к тем, кто посвятил свою жизнь серьезным научным трудам. Нам понадобится совсем немного времени, чтобы прийти к выводу, что в мыслящем теле ученого, взятом как целое, разворачивается мысленная активность ничуть не большая, чем в теле любой усердной, без остатка поглощенной нуждами повседневного существования домохозяйки.