Обретение мужества
Шрифт:
Итак, Евдокимов, Владик, Гальперин, Острецова — умницы, остряки, классные работники, в деле понимающие друг друга с полуслова. И вот вам уже хочется к ним, в эту лабораторию. Не спешите, однако же... Видите, появилось новое лицо — Феликс из отдела информации. Тоже, кажется, остряк и тоже умница, но только сразу неуловимо изменилось что-то, холодок отчуждения пробежал по комнате. Может быть, Феликс совершил подлость или предал кого-то? Иначе откуда это интеллигентное презрение, когда внешне все в высшей степени пристойно, но человек чувствует ежесекундно, что он здесь — пария, что его лишь терпят Нет, ни подлости, ни предательства не было — очень скоро убеждаетесь вы; просто Феликс — он не талантлив, бедняга, вот в чем штука (тут не принято произносить слово «талант», говорят «тянет» или «не тянет». Феликс — «не тянет»). Так что не спешите, зритель, к этим понравившимся вам ребятам. А вдруг вы тоже «не тянете»? Это раскусят быстро, и, раскусив, выльют на вас ушат равнодушия.
А Феликс (А. Ширвиндт играет его, по-моему, отлично) — Феликс, дурачась и паясничая, сохраняет достоинство и в том жалком и смешном положении, в которое его ставят, умеет не быть смешным, хочет не быть жалким. Один, всего только один раз он не выдержал и почти откровенно попросил у своих великолепных коллег простого человеческого участия. Думаете, получил, дождался? Как бы не так...
И вот уже закипает в вас раздражение против этих мастеров своего дела, энтузиастов и работяг, которые, оказывается, способны быть так бессовестно жестоки. Да, работа, да дело, но не только дело, не только работа, а еще многое-многое, и, пренебрегши этим многим, вы обворуете себя, обречете на духовную ущербность.
Обратимся в связи с этим к главному герою пьесы, молодому ученому Евдокимову.
Приглядевшись, вы узнаете в нем черточки Тима. Однако менее всего Радзинский механически повторил себя. Нет, дело в том, что он все думает, думает над этим современным человеческим типом, и думает, видно, не зря. Евдокимов человечнее, глубже, надежнее Тима — герой изменился во многом. Но авторский взгляд на него изменился куда решительнее. Нет и следа прежнего нерассуждающего обожания.
Человечен, способен искренне осудить ханжеское чистоплюйство, сухую расчетливость чувств? Но тебе-то самому разве это уж вовсе не свойственно? Вглядись в себя, Евдокимов, разве не сидит и в тебе интеллигентный эгоист? Глубок? Но разве не прорывается порой откровенное, плоское самодовольство тем, что талантлив, тем, что физик — «первый человек эпохи»? Надежен? Но способен ведь в пылу увлечения делом не заметить, как одиноко и скверно близкому человеку, и даже оскорбить его — невниманием или равнодушной, формальной чуткостью...
Все это можно понять из спектакля, но, честно говоря, мне очень хотелось ближе узнать Евдокимова, а режиссер не слишком охотно шел навстречу этому моему — да, наверное, и не только моему — желанию. Он обращался к Евдокимову, кажется, больше по необходимости, чем по внутренней потребности. Это ощутимо, естественно, и в работе способного молодого артиста В. Корецкого. Он корректен, умен на сцене, но будто уводит себя, свою тему на задний план и все делает для того, чтобы с максимальной чистотой и силой прозвучала тема его партнерши — артистки Ольги Яковлевой.
Яковлева играет стюардессу Наташу; и если в чтении интереснее, значительнее казался Евдокимов, то, посмотрев на Яковлеву десять, пять, две минуты, совсем нетрудно понять, почему именно так, а не иначе расставлены акценты в спектакле. Нет, она не играет себя, но она столько себя отдает Наташе, что вы порой не можете, да и не хотите разобраться, Наташа ли это или Ольга Яковлева радуется жизни и страдает, и так доверчиво открывает свое сердце людям, и с таким поразительным, таким неожиданным для хрупкой девчонки мужеством борется за большое и до последней капельки честное счастье...
Вот один только эпизод в метро, один из множества; Наташа плачет, убедившись, что она для Евдокимова пока еще все-таки «чуть-чуть случайная девочка». Это потом вы понимаете, как много смогла здесь сказать актриса — и о чистоте, и о гордости, и о цельности, трепетности натуры, и о женской слабости, и о злой своей досаде на эту слабость. Это потом, а в те минуты испытывали вы потрясение — да, потрясение, иначе не скажешь — потому что человек на ваших глазах душу тратил, щедро, нерасчетливо, не оглядываясь...
И если вошла в твою жизнь такая вот Наташа — пойми, что это один раз в жизни, другого не будет, умей отбросить все наносное, недостойное, все высокомерное, мелкое, умей не только отлично, вдохновенно работать, но и быть человеком. Человеком! И спешите, не откладывайте в долгий ящик, потому что, как справедливо заметил однажды Евдокимов «каждую секунду мы теряем секунду жизни», и не станет ли однажды горько, больно от того, что иные из этих секунд были прожиты пусть с пользой, не пусто, но тусклее, мельче, зауряднее, чем могли быть прожиты. Спешите — потому что по-разному ведь складывается жизнь, можно и опоздать, и казниться потом, только ведь ничего уже не поправишь...
Об этом говорит драматург своим наивным и отчасти даже банальным, но очень искренним и взволнованным — а это многое искупает — финалом Наташа погибла во время катастрофы, спасая пассажиров.
Режиссер нашел точное, впечатляющее решение. Только вот корректная сдержанность Корецкого здесь вдруг неприятно резанула. Евдокимов, узнавший о смерти Наташи, может внешне никак не проявить своих эмоций, но мы-то должны почувствовать, что делается с ним в этот момент, должны ощутить и отчаяние его, и боль, и душевную обугленность, когда, кажется, в один миг все сгорело внутри. Только тогда и поверим мы, что будет беспощадный суд совести и человек вынесет из случившегося выстраданный, на всю жизнь нравственный урок.
Предстоит ли все это Евдокимову Корецкого? Трудно сказать... А если, попереживав и помучившись, все помаленьку забудет? И на секунду закрадывается одна и вовсе уж неуместная догадка а не зря ли все, не ошиблась ли Наташа, приняв за «одухотворенного товарища» человека, в общем-то, неплохого, но душевно заурядного, серого? Впрочем, это, конечно, домысел, рожденный тем, что актер сыграл последнюю сцену не так сильно, как хотелось бы, и я совсем не собираюсь на этом домысле настаивать. Но только вдруг родился он не у одного меня?
В Ленинграде, в Большом драматическом театре имени Горького, пьесу Радзинского (там она идет под названием «Еще раз про любовь») поставил молодой режиссер Ю. Аксенов, руководил постановкой Георгий Товстоногов. Сопоставляя спектакли, видишь и силу и слабости пьесы Радзинского с особой очевидностью. О плодотворности главной мысли драмы здесь уже говорилось немало.
Но слишком уж большая разность спектаклей говорит и о некоторой непрочности, порой необязательности написанного. Иногда драматург, увлекшись остроумным текстом, броской сценой, увлеченно ее развивает, детализирует, не думая, — как она будет выглядеть в общей структуре пьесы, нужна ли, уместна ли, давая режиссерам возможность по своему усмотрению, для своих целей выбрасывать целые куски, переиначивать диалоги. И режиссеры широко воспользовались этой возможностью — с тактом по отношению к автору и, как правило, с пользой для дела.
Ленинградский спектакль прозаичнее, трезвее, жестче. Татьяна Доронина как бы несколько даже снижает Наташу, намеренно делает ее примитивнее, проще, во всяком случае, внешне. Театр предостерегает нас от того, чтобы не проходили мы мимо высоких человеческих ценностей, коль скоро встретятся они на нашем пути в слишком уж обыденном, будничном обличии, чтобы при всех обстоятельствах могли мы отличить эти ценности от мнимых, даже если последние выглядят более эффектно, броско.
В решении ленинградцев безусловен и свой смысл, и своя стройная внутренняя логика, а уж выполнено оно, это решение, так, как умеют здесь — в Большом драматическом.