Обычный человек
Шрифт:
В кладовой стоял огромный сейф фирмы «Мосли» пяти футов в высоту, со специальными прорезями для подносов с драгоценностями, и каждый вечер мы аккуратно прятали в него ювелирные изделия, а утром снова вынимали… и все это составляло смысл жизни моего младшего брата, когда он был еще ребенком.
Глаза Хоуи снова остановились на крышке гроба.
— И что теперь? — вздохнул он. — Думаю, на этом пора закончить. Продолжать воспоминания, все больше и больше бередить свою рану… Но как же вычеркнуть его из памяти? Мы все здесь близкие люди — родственники и друзья, и незачем стесняться слез, которые мы льем над его могилой. Когда умер наш отец, мой брат спросил меня, не буду ли я против, если он возьмет себе папины часы. Это был «Гамильтон», сделанный в Ланкастере, штат Пенсильвания, и, как говорил один крупный эксперт по часам, это была лучшая модель из всех выпущенных за всю историю существования Америки. Когда отцу случалось продавать эту марку часов, он всегда объяснял покупателю, что тот сделал правильный выбор. «Посмотрите — я сам такие ношу. Исключительно респектабельная вещь. „Гамильтон" — фирма, заслуживающая большого уважения. Мне кажется, — говорил он в таких случаях, — это лучшие часы во всех Штатах». Семьдесят девять пятьдесят, если я правильно помню. Тогда все ценники оканчивались на пятьдесят. Да, «Гамильтон» имел очень хорошую репутацию. Это были классные часы, и отец любил их, и когда брат сказал, что ему хотелось бы иметь отцовские часы, мне это было очень приятно. Он мог бы попросить увеличительное стекло для ювелирных работ или футляр для перевозки бриллиантов. Это был старый футляр из потертой кожи, и отец всегда носил его с собой, в кармане пиджака, если ему приходилось договариваться о сделке за стенами лавки; еще там лежали пинцеты, и крохотные отверточки, и калибровочные колечки, чтобы измерять величину камней, и белая папиросная бумага, в которую заворачивали каждый алмаз. Все это были прекрасные, любимые им вещицы, с которыми он всегда работал — он держал их в своих руках, он был к ним очень привязан, и мы, помня об этом, решили похоронить его вместе с лупой и футляром, со всем его содержимым. Он всегда носил лупу в одном кармане, а сигареты в другом, и вот почему мы положили его лупу в гроб, под саван. Я помню, как мой брат сказал тогда: «Лучше бы мы вставили эту лупу ему в глаз — так было бы правильно». Вот что горе делает с человеком. Это только показывает, в каком состоянии мы находились тогда. Мы не знали, что и как нужно делать. Правильно или неправильно, но мы относились к этим вещам по-особому, потому что они не просто принадлежали ему — они и были им самим... Хочу закончить рассказ о его «Гамильтоне»: у отцовских часов сверху была шишечка, и ее надо было вращать каждое утро, чтобы завести часы, а если потянуть за эту шишечку, то из часов вытаскивался стержень, и тогда можно было переводить стрелки… Мой брат никогда не снимал эти часы — за исключением тех случаев, когда шел купаться. Теперь он навсегда снял свои часы. Двое суток тому назад он передал их сиделке, чтобы она положила их в сейф на хранение, пока его будут оперировать. Эта операция убила его. Сегодня утром, пока мы ехали в машине на кладбище, моя племянница Нэнси показала мне новую дырочку на ремешке от часов: теперь она будет носить их и узнавать по ним время.
Затем слово взяли его сыновья — начинающие стареть мужчины, чей возраст уже приближался к пятидесяти. Блестящие, гладкие черные волосы, выразительные темные глаза и чувственные полные губы делали их похожими не только друг на друга, но и на их отца и на дядю, когда те были в их возрасте. Красивые, видные, братья были настолько близки друг с другом, насколько несовместимы по духу с их покойным отцом. Младший, Лонни, первым подошел к могиле. Не успел он зачерпнуть пригоршню земли, как все его тело начала сотрясать крупная дрожь, как будто к горлу у него подступила сильнейшая рвота. Его охватило странное чувство по отношению к отцу, которое нельзя было назвать ненавистью, — скорее это было неприятие происходящего, от которого ему было некуда деться. Когда Лонни открыл рот, у него вырвалось только несколько нечленораздельных хрипов, и, судя по его виду, приступ, накативший на него, не собирался его отпускать. Он находился в таком ужасном состоянии, что Рэнди, старший и более решительный сын, тотчас же бросился ему на помощь. Он забрал ком грязи из кулака младшего брата и бросил на гроб от имени обоих — и за себя, и за него. Публика с одобрением подняла на него глаза, когда он начал свою речь.
— Спи спокойно, отец, — произнес Рэнди, но в голосе его ужасающим образом отсутствовали и нежность, и печаль, и горечь утраты.
Последней подошла к гробу сиделка, Морин, — она походила на бравого бойца, который немало повидал на своем веку — и жизнь, и смерть. Когда она, улыбаясь, красиво изогнула запястье и изящно выпустила из пригоршни землю, упавшую на крышку гроба, ее жест выглядел как прелюдия к интимной близости. Похоже, она когда-то была сильно увлечена этим человеком.
На том все было кончено. Никто не выступил с заключительным словом, завершая церемонию прощания с покойным. Сказали ли они всё что хотели? Нет, конечно не всё. Но с другой стороны, что еще они могли сказать? По всему штату в тот день прошло пятьсот похорон, подобных этим: тусклых, рутинных, заурядных, и даже несмотря на полуминутное замешательство одного из сыновей и речь Хоуи, из последних сил сопротивлявшегося смерти и вспоминавшего чистый, полный невинных забав мир, в котором он существовал до изобретения смерти, в вечном Эдеме, созданном их отцом, маленьком раю в виде старомодной ювелирной лавки пятнадцати футов в ширину и сорока в длину, — это погребение было не более и не менее интересным, чем все остальные. Самое ужасное было не в этом: похороны еще раз подтвердили обыденность происходящего, подчеркнули тот факт, что смерть объемлет и поглощает все сущее на свете.
Несколько минут спустя похоронная процессия двинулась прочь — подавленные, заплаканные, они завершали наименее приятную процедуру, выпавшую на долю человеческого рода: они уходили, оставив его позади. Конечно же, когда кто-нибудь умирает, многие скорбят об утрате, но большей частью чужая смерть не затрагивает ничьих чувств, либо, напротив, вызывает облегчение или даже злорадство.
Хотя со времени своего последнего развода он привык жить один и обслуживать себя сам, лежа в больничной постели ночью перед операцией, он старательно воскрешал в памяти мельчайшие детали, связанные с каждой женщиной, которые ждали, пока в реанимации он придет в сознание после наркоза; он вспомнил даже самую беспомощную сиделку, свою последнюю жену, рядом с которой выздоровление после операции на сердце, проходившей в пять этапов, казалось делом сомнительным, не внушавшим особых надежд. Напротив, надежда завладела им, когда он подумал о частной, профессиональной сиделке, которая вернулась с ним домой из больницы и ухаживала за ним с истовой преданностью, что способствовало его постепенному выздоровлению, и с которой он втайне от жены вступил в связь, как только восстановились его сексуальные способности. Морин. Морин Мразек. Куда только он не звонил, чтобы найти ее! Он хотел, чтобы она приехала к нему и стала его сиделкой, если ему снова понадобится уход после выписки. Но с тех пор прошло шестнадцать лет, и агентство, предоставлявшее медсестер для ухода за послеоперационными больными, потеряло ее след. Сейчас, должно быть, ей уже сорок восемь, она чья-то мать и чья-то жена, и из крепкой энергичной молодой женщины давно превратилась в расплывшуюся домохозяйку средних лет, и битва, которую он вел за право оставаться самим собой, уже давно проиграна им, а его собственное тело теперь превратилось в набор хитроумных приспособлений, изобретенных человеком для временной отсрочки последнего часа. Никогда прежде не прилагал он таких усилий, чтобы отогнать от себя мысли о неизбежной кончине.
Прошла целая вечность с тех пор, как он ехал в больницу вместе с матерью, которая сопровождала его на операцию по удалению грыжи осенью 1942 года, — это было короткое путешествие на автобусе, длившееся не более десяти минут. Обычно, если он ездил куда-нибудь вместе с матерью, они садились в машину, принадлежавшую их семье, и за рулем, как правило, был отец. Но теперь их было только двое, они сели в автобус и направились в больницу, где он когда-то родился, и она была рядом, чтобы успокоить его, заглушить дурные предчувствия, он храбрился, и мать хвалила его за мужество.
Его старший брат был в это время в школе, а отец уехал на машине задолго до того, как они с матерью отправились в больницу. На коленях у матери лежала маленькая дорожная сумка: в нее она положила зубную щетку, пижаму, купальный халат и тапочки, а также книжки, которые он собирался прочесть. Он до сих пор помнил, какие книжки взял с собой. Больница располагалась сразу за углом от районной библиотеки, так что его мать с легкостью могла пополнить запас для чтения, если он быстро одолеет все, что захватил с собой. Ему предстояло просидеть еще целую неделю дома, поправляясь после операции, и он больше волновался о том, что ему придется пропустить много уроков в школе, чем об усыпляющей маске с эфиром, которую ему должны были положить на лицо. В начале сороковых годов родителям не разрешали дежурить по ночам у койки, где лежало их больное дитя, и он понимал, что ему придется спать одному, потому что рядом не будет ни матери, ни отца, ни брата. Из-за этого он волновался еще больше.
Мать чрезвычайно учтиво и мягко беседовала с медицинским персоналом, поэтому женщины, которые оформляли его в приемном покое, тоже разговаривали с ней уважительно, так же как и медсестры, дежурившие на посту, когда они с матерью направлялись к лифту, поднявшему их в детское хирургическое отделение. Мать несла его вещи, потому что до операции и еще несколько недель после нее ему, пока он полностью не поправится, нельзя было поднимать никакие тяжести, даже такие, как маленькая дорожная сумка. Он обнаружил шишку слева в паху несколько месяцев назад, но никому не сказал о ней, пытаясь самостоятельно вправить ее пальцами. Он не имел понятия, что такое паховая грыжа или какую опасность представляет этот выпирающий желвак, располагающийся так близко к его гениталиям.
В те дни, если родители были против хирургического вмешательства, врач мог посоветовать жесткий корсет с металлическими прутьями. В его школе был мальчик, который носил такой корсет, и это была одна из причин, по которой он долго ничего не говорил об опухоли в паху: он боялся, что его тоже заставят носить корсет и, когда он будет надевать шорты перед занятиями физкультурой в гимнастическом зале, все мальчики увидят его позор.
Он долго терпел, но однажды, не выдержав, признался во всем родителям, и отец отвел его на консультацию к врачу. Врач, быстро осмотрев больного, поставил диагноз и, переговорив с отцом, назначил операцию. Все произошло с удивительной скоростью, и врач — тот самый, который помогал ему появиться на свет, — убедив его, что все будет в полном порядке, перевел разговор на серию юмористических комиксов про «Крошку Абнера», [2] которую они оба с удовольствием читали в вечерней газете.
2
«Крошка Абнер» — популярный герой серии юмористических комиксов, созданных американским карикатуристом Ал Капом (Альфред Джеральд Каплин; 1909–1979) в 1934–1977 гг.
Как сказали его родителям, хирург, доктор Смит, был лучшим в городе специалистом в этой области. Как и отец мальчика, доктор Смит, урожденный Солли Смулович, был сыном бедного иммигранта и вырос в трущобах.
Он был помещен в палату и уложен на койку уже через час после прибытия в больницу, хотя операция была назначена только на следующее утро, — вот как обращались с пациентами в те Дни.
Рядом с ним лежал мальчик, которому была сделана операция на желудке, — ему до сих пор не разрешали вставать. Рядом с мальчиком, держа его за руку, сидела его мать. Когда к мальчику пришел отец — навестить его после работы, родители сразу перешли на идиш, и он подумал, что оба они слишком обеспокоены, чтобы говорить в присутствии сына на понятном ему английском.
Единственным местом, где он слышал идиш, была ювелирная лавка, куда заходили беженцы, чтобы купить «Шаффхаузен» — часы, которые было очень трудно найти, и его отец частенько объезжал окрестности, чтобы найти именно эту марку. «„Шаффхаузен", я хочу „Шаффхаузен"» — это был предел их знания английского. Конечно, беседа шла исключительно на идиш, когда в Элизабет раз или пару раз в месяц приезжали евреи-хасиды из Нью-Йорка и отец мог пополнить содержимое своего сейфа, поскольку хранить богатый запас бриллиантов в лавке было для него слишком дорого. До войны в Америке не так уж много евреев торговало алмазами, но его отец с самого начала предпочитал иметь дело с хасидами, чем с крупными ювелирными домами. Торговец алмазами, заезжавший к ним чаще других, был беженцем, чей маршрут привел его из Варшавы в Нью-Йорк через Антверпен; этот старик носил широкополую черную шляпу и лапсердак — длинное черное пальто, какое невозможно было увидеть ни на одном из прохожих на улицах Элизабет, даже из еврейской среды. Он носил бороду и пейсы и прятал свой поясной кошель, в котором хранились бриллианты, под нижним бельем с бахромой, чье религиозное значение ускользало от юного богоборца и, конечно же, казалось ему нелепым — даже после того, как отец объяснил ему, почему хасиды до сих пор носят то, что носили их предки в Старом Свете двести лет назад, и живут по тем же законам, по которым жили их предшественники, несмотря на то (как он снова и снова доказывал своему отцу) что они теперь находятся в Америке и вольны бриться, носить что угодно и вести себя как хотят. Когда один из семерых сыновей этого торговца решил жениться, тот пригласил всю их семью на свадьбу в Бруклин. Все мужчины, присутствовавшие на свадьбе, носили бороды, а все женщины, согласно обычаю, были в париках, и в синагоге гости разошлись в разные стороны: женщины и мужчины сидели отдельно, разделенные стеной, и после венчания они даже не танцевали вместе, то есть поступали так, чтобы все в этой свадьбе сделалось ему и Хоуи ненавистно. Когда торговец бриллиантами приходил в ювелирную лавку его отца, он всегда снимал свой длинный лапсердак, но оставался в шляпе, и двое мужчин садились у витрины с драгоценностями, дружелюбно беседуя на идиш, на том языке, на котором дома говорили с родившимися в Америке детьми родители его отца, его бабушка и дедушка, в ту пору, когда были еще живы. Но когда приходило время заняться делом, оба старика отправлялись в заднюю комнату, где стояли сейф и верстак, а пол был покрыт коричневым линолеумом, и, низко наклонив головы, разглядывали лежавшие на столе бриллианты; они уединялись за дверью, которая почти никогда плотно не закрывалась, даже если удавалось изнутри накинуть на нее крючок, и еще там были туалет и крохотная раковина. Отец всегда расплачивался на месте, выписывая чек.
Закрыв лавку с помощью Хоуи — отец опускал вниз решетки, предохранявшие витрины магазинчика от грабителей, навешивал на них амбарные замки и включал сигнализацию, — а потом, заперев входные двери на всевозможные ключи, появлялся в больничной палате, чтобы обнять своего младшего сына.
Отец был в палате в тот момент, когда туда зашел доктор Смит — представиться ему. На хирурге был не белый халат, а деловой костюм, и, завидев доктора, отец тотчас же вскочил на ноги с криком: «Это же доктор Смит!»