Очередное важное дело
Шрифт:
И все же то, что он ощущал сейчас, сидя на солнышке, было не просто очередное разочарование, вызванное чем-то чуть более серьезным, чем невозможность обмена мнениями или, скорее, запрет на такой обмен. Приученному быть наедине с собой, не одинокому в точном смысле этого слова, ему был знаком дефицит мыслей, таких, какие, вероятно, должны быть общими для людей одних убеждений. А разве его не окружали такие же люди, как он сам? Возможно, все дело в дефиците подходящего места для встреч, кафе например, вроде тех, какие можно найти рядом с таким же садиком в любом городе на континенте. Он внезапно почувствовал голод, осмотрелся вокруг, увидел лишь паб, а пабы были не в его вкусе. Он никогда не любил вливать в желудок холодную жидкость, как делают это мужчины помоложе. Со вздохом Герц встал, решил позавтракать в итальянском ресторане на Джордж-стрит, подумал: это слишком далеко — и решил удовлетвориться бутербродом и бокалом вина. Вообще-то он был не прочь купить газету, вернуться сюда и просидеть тут до вечера. Ему не хотелось идти домой.
Воспоминание о вчерашнем недомогании постепенно бледнело и наконец почти совсем перестало тревожить. В том, что это было проявление тайного, весточка из бессознательного, Герц ни капли не сомневался. А вот доктор искал обычного объяснения и в своем рвении уничтожил ореол тайны, которая была таким богатым источником ассоциаций из прошлого. В конце концов, доктор не смог найти объяснения более удовлетворительного, чем то, которое знал сам Герц, и, в общем, только для вида придерживался своего заключения, советовал принимать таблетки. Но Герц знал, что за его жизнью, за той жизнью, которой он живет теперь, на Чилтерн-стрит, на Паддингтон-стрит, в этом парке, простирается неисследованная территория, состоящая в основном из ошибок — не только его личных, но и из ошибок других людей. Что, если Фанни согласилась бы за него выйти? Как они жили бы? На его доход? Немыслимо. Ему самому хотелось бы жить в «Бо Риваж», что более всего соответствовало бы судьбе изгнанника. Его недуг был отражением такого состояния духа; бесполезно приписывать это какой-то иной причине. И никакого другого пути объяснить это интереснейшее явление — интереснейшее для него, — кроме как обсудить его со специалистом, не было.
То, что он пожелал отнестись к своему недугу серьезно, настолько серьезно, что обратился к врачу, он объяснял болезненной восприимчивостью, которую он обычно маскировал улыбкой. Улыбка была его маской и забралом: она заверяла в том, что он человек неопасный и даже благонамеренный, которого можно попросить об одолжении и который сделает то, о чем его просят. Он безропотно соответствовал этому образу, но и тут было не все так гладко. Он знал, что может быть и другим. Он, помнится, говорил Саймондсу, что под конец жизни человеку свойственно возвращаться к своим корням, а в молодости он был романтиком, да и в зрелом возрасте тоже: как еще объяснить ту поездку в Нион и ту преданность миражу его юности? И что после слишком прозаического брака, на который он, однако, смотрел без досады, он до сих пор еще чувствовал близость с Джози, увлеченной им, принявшей его — и так быстро отбросившей. И с такой легкостью! Этим-то они и отличались. Даже теперь он жаждал от нее какой-то искорки признания, пусть даже ни к чему не ведущей. Его чуткость к ней не была взаимной; он смирился с этим, так же как и с тем, что она редко думает о нем, вполне довольна своей нынешней жизнью и считает свой брак некой стадией, через которую она прошла, как другие проходят через юность, оставив его стариком, сидящим на солнышке среди таких же, как он. Он не чувствовал обиды, удивлялся только, что так немного сумел предъявить тому, что казалось ему самым желанным, — постоянству. Он не понес особых убытков: реальность миновала, иллюзия устояла. Он по-прежнему мечтал об идеальном общении в идеальном пейзаже. Он воспринимал это как своего рода демобилизацию из мира в частные владения, которые останутся в тайне, полужелания, полумечты. Хотя иллюзия и померкла, она никогда до конца его не покидала. В самом примитивном, самом архаичном уголке мозга он до сих пор лелеял ее, даже помышлял о том, чтобы ее реанимировать, понимая при этом, что шанс у него уже был и он им не воспользовался. Он не видел, на этой стадии, как можно было действовать по-другому. Он признавал, что его поражения были славными, и в то же самое время не понимал, что за славу принес ему его опыт. Он чувствовал печаль, даже стыд, и, несомненно, сожаление, но также чувствовал и то, что его роль была кем-то написана, что все события подчинены неким космическим законам. Просто он не мог измениться, вот и все. Облако, которое окутало его вчера вечером, подумал Герц, было напоминанием, что он впустую потратил жизнь.
После полудня сад заполонили другие типажи. Две девушки, сидящие напротив, имели сосредоточенно-возбужденный вид, присущий женщинам, обсуждающим мужчин. Их занятие перенаправило ход его мыслей. Джози была принципом реальности, Фанни — принципом наслаждения. Опять Фрейд. Жалко, что молодой доктор так пренебрежительно к нему относится, но в его работе вообще не было никакого идеологического фона. Вот чего не хватало этой консультации — контекста. Тут Герц сказал себе, что он смешон: у занятого лондонского врача нет времени на подобные дискуссии, а если бы даже дискуссия состоялась, какой вклад в нее он, Герц, мог внести? Лучше уж говорить о давлении, о нехватке ресурсов — так теперь, кажется, принято говорить, во всяком случае, так он слышал по телевизору. У врачей всегда Спрашивали в вечерних новостях об их проблемах и пугали телезрителей кризисом, бедственным положением. Игнорировать эти вопросы невозможно; таким образом, людей призывают сочувствовать врачам, а не пациентам. Этот призыв к общественному сочувствию раздражал Герца, который, как никто другой, жаждал сочувствия иного рода, не выторгованного, а интуитивного. Он вздохнул. Человек на другом конце скамейки (каждый охраняет свое личное пространство) поднял голову и спросил:
— У вас все в порядке?
— О, в полнейшем, — сказал очарованный Герц. — И не волнуйтесь. Я не прерву ваше чтение.
Мужчина — весьма колоритный, в синей рубашке и кремовых брюках — отложил в сторону «Телеграф» и сказал:
— Вообще-то я уже прочел все, что хотел. В любом случае солнце слишком сильное. Лучше уж использовать его по максимуму: обещали дождь.
— Да нет, не может быть. Такой чудный день. Я раньше не видел этого садика.
— Эти городские сады — спасение для таких, как мы, живущих в квартирах.
— Да уж. Я, наверное, приду сюда еще как-нибудь.
— Здесь не всегда так славно. Лучше всего утром. Но с утра всегда находится какое-нибудь дело.
— Я здесь сижу весь день, — с любопытством сказал Герц.
— Тогда вам повезло. С вашего разрешения, я дочитаю, а то мне скоро домой. — Он снова поднял газету, после чего Герц напрягся, боясь помешать.
Ему стало жаль, что он не взял с собой книгу; в следующий раз надо будет взять обязательно. Но его мысли были настолько захватывающими и нерадостными, что на ход их ничто не могло повлиять. Он напомнил себе, что дома его ждет сборник рассказов Томаса Манна: старомодное чтение, но именно такое ему нравилось в последнее время. И еще надо было зайти в аптеку. Он со вздохом встал, хотя ему вовсе не хотелось вновь оставаться одному. Мужчина с газетой поднял голову и кивнул.
— Приятно было познакомиться, — сказал Герц, найдя подходящую формулу для того, чтобы уйти. — Приятного вечера.
— И вам, — сказал мужчина удивленно. Никаких дальнейших встреч не подразумевалось.
Медленно, неохотно он поплелся домой. Кирпичные фасады Чилтерн-стрит пылали в последних лучах солнца. Герц устал, хотя за весь день ничего не сделал. Ему хотелось отложить мысли о таблетках и других закупках и тихо провести полчаса с Томасом Манном. Дома он приготовил чай, нашел печенье, зная, что надо о себе заботиться и есть больше. «Инцидент», как он называл теперь это про себя, повторился еще раз, но хуже, чем недомогание, было мрачное воспоминание о том, как его прихватило посреди улицы, и именно в этот момент случайно подъехало такси, и еще мучила мысль, что, не появись оно, возможно, он бы не добрался до дома. Все это печально перекликалось с рассказом Томаса Манна, который он читал накануне, где бедный сумасшедший, шатаясь, бредет на кладбище к родным для него могилам, веселя прохожих, которые видят его окончательный крах и вызывают санитарную машину. Финал рассказа открытый, хотя читателю ясно, что судьба несчастного предрешена.
Это был очень грустный, и больше чем грустный — тревожный рассказ, хоть и всего-то длиной в несколько страниц. Собственно, все рассказы были грустными или тревожными, и было трудно различить за ними искусство. Они подавляли своей властью. Не стоило читать в этот вечер дальше, тем более что страх, которым веяло от страниц, слишком живо давал о себе знать. Герц понял, что сейчас он очень уязвим, и попытался восстановить гнев, который испытал в кабинете врача, но не смог. Он сознавал, что консультация не принесла никакой пользы; хуже того, она ранила его гордость. Никакого реального вреда ему не причинили, но он знал, что больше туда не пойдет. Что бы ни происходило с ним дальше, он должен будет справляться самостоятельно. Вот что стояло за всеми прочими мыслями.
Он допил чай и с решительным видом отнес рецепт провизору.
— Стоит их вообще пить? — спросил он, получив пачки таблеток.
— Да я и сам их принимаю. Многие их пьют.
Этого ему было достаточно. Если он един с другими людьми, никакого вреда таблетки ему не причинят. Он снова повернул домой, чуть прихрамывая от усталости, и вдруг очень захотел в постель. Но лечь спать означало сдаться. Кроме того, его больше не поддерживали сны, которые становились в последнее время все более угрожающими. Прошлое вновь пробивалось в его сознание, и все памятные ему лица — мертвых или отсутствующих, это не имело значения — возвращались к нему привидениями. Они погрязли в своих собственных заботах, перестали о нем думать, оставили его доживать свое в одиночестве. И все же он страстно желал возвращения любви, поскольку ему казалось, что он остался ей верен. От начала и до конца он был влюбленным, и все же любовь его предала. Он боялся оказаться лицом к лицу с этой мыслью в долгую бессонную ночь.
Герц решительно включил телевизор, посмотрел передачу о садоводстве, передачу о кулинарии, сериал о полицейских и другой — о пожарных. Это возымело действие: теперь он вернулся в настоящее. Он с облегчением выключил телевизор, не торопясь принял ванну и благодарно нырнул в постель. Сон придет к нему рано или поздно, и какую бы информацию он ни содержал, ее нужно будет рассмотреть рационально, без жалости к себе, и только тогда, когда забрезжит простой и обыкновенный день.
8
Герц мечтал уехать. Не по ночам, в безопасности постели, когда не было никакой возможности куда-то деться, а на прогулках, утренней и вечерней, каждый раз убеждаясь заново в том, что лето уступает осени. Год изменился решительно: посидеть в городском саду уже было нельзя. Этот сад заменял ему те широкие горизонты и великолепные пейзажи, какие он помнил по своим поездкам, однако лишь задним числом смог правильно оценить. Заморозки по утрам и сумерки, наступающие все раньше и раньше, отчетливо показали ему перспективу тусклых зимних дней, когда ему придется по многу часов выносить общество самого себя. Он говорил себе, что ничто не изменилось, что он по-прежнему свободен приходить и уходить когда захочет, или, как вариант, что нужно сохранять свой образ жизни без изменений. Квартира угнетала его, когда он думал о том, что скоро ему придется проводить в ней уйму времени, но когда он бывал на улице и вновь замечал перемены в освещенности, а особенно по вечерам, когда слышал шаги спешащих домой прохожих, он испытывал острейшую муку при мысли о собственном распорядке, об осторожном распоряжении временем, о долгом дне и о еще более долгой, а теперь еще и привычно бессонной ночи. Хотя вечера были хороши. Синие русла улиц словно несли в город ночь, надвигающуюся с поэтическим напором, которым он хоть и восхищался, но несколько отстраненно, как будто ждал, что занавес поднимется над драмой в классическом понимании слова, в которой для него вновь не будет места, не только потому, что присутствие его в ней призрачно, но и потому, что он не испытывает Достаточного сочувствия, а лишь повинуется импульсам, природа которых почти уже забылась.