ЖАНРЫ

Шрифт:

В первой половине двадцатых годов Бестужев был виднейшим критиком и теоретиком романтизма. В те годы он писал и романтические повести. После поражения декабрьского восстания Бестужев, как один из активнейших его участников, был сослан в Якутск. В 1829 году он был переведен рядовым на Кавказ, и ему разрешили печататься, правда, под псевдонимом (Марлинский). В повестях тридцатых годов Марлинский стремился проводить те же идеи, что и в своем додекабрьском творчестве. Но если за протестом героев его ранних повестей чувствовался подтекст общественного подъема преддекабрьской поры, то в тридцатых годах этого подтекста не было, и поэтому обличительные филиппики его героев этого времени часто сбиваются на простое резонерство. Повести Марлинского стояли вне процесса демократизации тематики и стиля русской литературы тех лет — процесса, начало которому положили Пушкин и Гоголь и который в конкретной литературной практике проявился прежде всего во внимании к жизни рядовых людей, ко всему, что связано с этой жизнью, что непосредственно влияет на нее. Это и было причиной того, что Белинский, признававший незаурядный талант Марлинского, относился к его творчеству тридцатых годов отрицательно. Особенно последовательно он боролся против риторической напыщенности стиля повестей Марлинского. «Ни одно из действующих лиц его повестей, — писал великий критик, — не скажет ни слова просто, но вечно с ужимкой, вечно с эпиграммой или с каламбуром, или с подобием; словом, у г. Марлинского каждая копейка ребром, каждое слово завитком». [6]

Note6

В. Г. Белинский. Полн. собр. соч., т. I, M., 1953, стр. 84.

Борьба Белинского за утверждение пушкинско-гоголевского направления в литературе и его выступления против Марлинского и особенно его подражателей оказали определенное влияние на замысел первого крупного беллетристического произведения Мельникова — его романа «Торин». Вот что писал Мельников издателю «Отечественных записок» А. Краевскому: «Посылаю вам провинциальный очерк «Звезда Троеславля». Несколько слов о нем: это не повесть, не рассказ, а так что-то — очерк… Скажу вам наперед: лица почти все списаны с натуры — все за исключением Торина, Менского и еще разве некоторых из остающихся на втором плане. Окуньков — живая натура: прочитал как-то раз историю философии Галича, не понял в ней ничего да знай щеголяет философскими терминами. Претензии на французский язык и незнание этого языка именно вы найдете в Вятке, Перми, Уфе, особенно в Вятке. Марлинский сильно подействовал на провинцию, и нынче любовники объясняются в провинции не иначе, как кудреватым слогом и даже аллегориями. Право, не шутя поезжайте в Пермь, в заводы зауральские, в Вятку, в Уфу, в Саратов, и даже отчасти в Пензу — и вы встретите очень много людей, подобных Шабурову. Даже люди бывалые превращаются часто в провинциальных амфибий, подобных Торину. У таких людей черные думы, мрачность души и т. п. занимают половину разговора. Это уж непременно. Сюжет очерка, разумеется, выдуман — я хотел было устроить завязку позамысловатей, но подумал — к чему это — ведь это не повесть. К тому же этот очерк будет не что иное, как часть сочинения: «Торин». Этот «Торин» будет состоять из пяти очерков и рассказов: «Звезда Троеславля», «Новый исправник», «Ивановская красавица», «Заочная любовь» и «Он ли это?». В этих рассказах будет описана провинциальная жизнь в губернских городах высшего разряда («Заочная любовь»), в губернских городах низшего разряда («Звезда Троеславля» и «Ивановская красавица»), в уездных первого разряда («Он ли это?») и низшего («Новый исправник»), в эпилоге — жизнь в деревне. Если вам понравятся эти очерки, я помещу их у вас — и потом свяжу другими рассказами и издам отдельно года через два, если жив буду». [7]

Note7

Сборник, т. IX, стр. 121–122.

Не трудно заметить, что на это его намерение — высмеять провинциальных «амфибий» оказало влияние и творчество Лермонтова. Тут особое значение имел Грушницкий — ничтожество, драпирующееся в романтическую тогу. Наряду с этим в «Торине» были темы и образы, предопределенные чтением Гоголя.

Этот роман не удался Мельникову, что, естественно, огорчило молодого писателя. Но не обескуражило. Как и всякий человек, одаренный подлинным талантом, он превозмог охватившее его поначалу чувство растерянности и разочарования и нашел в себе силы, чтобы отыскать истинные причины постигшего его поражения. В письме к младшему своему брату, служившему в то время на Кавказе, Мельников о своем литературном дебюте говорил так: «Ты пишешь, что в Кубанской глуши добыл «Литературную газету» и восхищался «Елпидифором»… Плохой же у тебя вкус, если только восхищение твое не произошло единственно от родственного чувства… Никогда не прощу себе, что я напечатал такую гадость; если бы можно было, я бы собрал все листки «Литературной газеты» не только на Кубани, но и во всей Великой, Малой и Белой России и все бы их в печку. Я еще мало знаю людей, чтобы писать повести, и даю тебе и себе честное слово не писать ни стихов, ни прозы до тех пор, пока не узнаю жизнь получше… Покаюсь тебе, кстати, еще во грехе: написал я повесть и повесть большущую, в 14 главах под названием «Звезда Троеславля», да этого еще мало — послал ее к Краевскому, но, слава богу, он возвратил мне ее для переделок, я ее и переделал на фидибусы — раскуривал трубку этими фидибусами чуть не полгода». [8]

Note8

Сборник, т. IX, стр. 80–81.

Эта беспощадная самооценка была, пожалуй, первым реальным результатом изучения творчества Пушкина, Гоголя, Лермонтова и Белинского. Школа великих учителей помогла ему уяснить одну из важнейших истин: без глубокого, самостоятельного знания живой жизни невозможно подлинное творчество.

Но мысль о необходимости досконального знания жизни сама по себе имеет еще слишком общий характер. Художник если он действительно хочет сказать людям нечто такое, чего еще не говорили его предшественники, должен найти такую область общественного бытия, которая в его время является наиболее важной. И тут Мельников шел по той же дороге, по которой в сороковые годы XIX столетия шли молодые писатели — ученики Гоголя, последователи эстетических идей Белинского. Это был путь познания жизни народа. Еще с университетских лет он начал изучать быт и нравы народов, населяющих восточные губернии Европейской России. Но тогдашние изучения еще не имели определенной целенаправленности; он присматривался и запоминал, может быть, еще и не задумываясь над тем, что когда-нибудь эти впечатления пригодятся ему для его творчества. Теперь, в сороковых годах, исследования Мельникова приобрели, так сказать, специальный характер. Хотя, по-видимому, и на этот раз Мельников еще не сразу осознал, что жизненный материал, попавший в круг его зрения, определит его литературный путь.

4

Жизнь большинства крупных писателей при всем разнообразии конкретных обстоятельств, в которых им приходится действовать, при всей неповторимости темпераментов и характеров почти всегда имеет одну общую особенность: чаще всего писатель очень рано осознает свое призвание и после этого до конца своих дней все свои душевные силы подчиняет выполнению этой жизненной миссии. Пушкин на протяжении многих лет числился чиновником министерства иностранных дел; эта неизбежная в его положении обязанность отнимала какую-то часть драгоценного времени, тяготила и раздражала его, но, конечно, не привлекала и не занимала ни его ума, ни его сердца: вся энергия его личности была поглощена творчеством. Лермонтов с самого раннего детства — поэт; и в офицерском мундире он остался прежде всего поэтом и только поэтом. Вся жизнь Льва Толстого — это глубоко осознанный, целеустремленный писательский подвиг. Даже неоднократные его намерения оставить литературную деятельность были в конце концов предопределены неукротимой требовательностью художника к самому себе. Некрасова или Островского, Тургенева или Достоевского вне литературы просто нельзя себе представить.

Писательская судьба Мельникова сложилась иначе. Склонность к художественному творчеству у него обнаружилась довольно рано. Однако с детских лет с ней соперничал глубокий его интерес к истории. Будучи учителем нижегородской гимназии, Мельников начал изучение истории своего родного города. Он много работал в местных архивах, и это вскоре принесло ему известность в ученых кругах Петербурга и Москвы. Эти историко-краеведческие занятия и возбудили его интерес к «расколу», поскольку в Нижегородской губернии старообрядцы составляли тогда весьма значительную и в известной степени влиятельную часть населения. Первые шаги в изучении «раскола», как очень важного и своеобразного явления русской жизни, в значительной степени облегчались для Мельникова тем, что он многое в нравах и обычаях старообрядцев знал еще с детских лет. Но по мере овладения материалом он все больше и больше убеждался, что одного знания быта явно недостаточно. Больше того, сам этот быт не мог быть осмыслен без знания истории возникновения и развития «раскола», без понимания того, какое место в общественной и политической жизни России занимает старообрядчество в целом. Все эти вопросы в то время были еще мало освещены, а то и преднамеренно затемнены и фальсифицированы официальными историками православной церкви. Мельников принялся штудировать официальную церковную и старообрядческую догматику, историю возникновения и развития «раскола», знакомился с многочисленными правительственными мерами «пресечения» его. Он разыскивал почитаемые старообрядцами старопечатные и рукописные книги, записывал и запоминал многочисленные старообрядческие предания и легенды… К концу сороковых годов он был уже одним из самых известных знатоков старообрядчества. И эта его известность оказала на всю дальнейшую жизнь Мельникова огромное влияние. Дело в том, что его обширной осведомленностью в старообрядческой жизни заинтересовались прежде всего власти предержащие. В 1847 году Мельников стал чиновником особых поручений при нижегородском генерал-губернаторе. Занимался он почти исключительно старообрядческими делами: выявлял и подсчитывал тайных «раскольников», разыскивал беглых старообрядческих попов, «зорил» скиты, вел с начетчиками старообрядчества догматические диспуты и т. п. Эта энергичная деятельность нижегородского чиновника вскоре была замечена и в Петербурге; Мельников начинает выполнять не только поручения местного начальства, но и задания министра внутренних дел и даже «высочайшие» повеления.

В судьбе Мельникова произошел значительный по своим последствиям поворот: на долгие годы вступил он в круг царских чиновников, в круг лихоимцев, казнокрадов, изощренных крючкотворцев, циничных карьеристов. Ученик Пушкина и Гоголя, с большим сочувствием читавший статьи Белинского, и усердный служитель николаевской канцелярии — как уживались в Мельникове эти две ипостаси? А может быть, их и не было — двух ипостасей? Может быть, он «с приходом лет перебесился», раскаялся в вольнодумческих грехах молодости и, заглушив голос совести, принялся делать карьеру? Ведь не мог же он — человек с университетским образованием — не знать, что представляет собою чиновничья каста, и, стало быть, не мог не понимать, что между его верованиями и канцелярскими нравами слишком мало общего? Правда, при всякой попытке разобраться в этих недоуменных вопросах необходимо иметь в виду, что непосредственной причиной поступления Мельникова на службу была самая прозаическая нужда: кроме жалованья, жить ему было не на что, а чиновникам даже средней руки платили тогда гораздо больше, чем учителям.

Если внимательно присмотреться к чиновничьей деятельности Мельникова, то нельзя не заметить в ней какой-то наивности, чего-то такого, что можно было бы назвать административным донкихотством. Он действовал не как исполнитель, которому приказали, а с каким-то особым рвением, инициативно. Однако этим своим необыкновенным усердием он достигал результатов на первый взгляд весьма неожиданных: лишь очень немногие из высших начальников одобрительно относились к его служебным подвигам; большая же часть его сослуживцев — и губернских и министерских — относилась к нему с нескрываемой враждебностью; при выполнении любого порученного ему дела он всегда чувствовал какое-то глухое и непреодолимое противодействие. На первых порах ему казалось, что оно зависит или от злонамеренной непорядочности, или от неосведомленности и равнодушия отдельных чиновников. «Есть у нас люди, — писал он в одном из своих писем, — …люди деловитые, люди, обрекшие себя на вечное вращение формальностями канцелярскими, люди, которых цель состоит в том, чтобы дело шло формально — хорошо и не могло бы иметь дурных последствий, а будет ли оно иметь последствия хорошие — это не наше дело. — Этим-то людям я и не по нутру». [9]

Note9

Сборник, Т. IX, стр. 22.

Он доказывал, жаловался, протестовал, апеллируя к законности и высшим интересам государства — интересам, которые, по тогдашнему его искреннему убеждению, совпадали с интересами народа и которые — это особенно важно для понимания общественно-политической позиции Мельникова тех лет — должно и может охранять царское правительство.

Нетрудно заметить, что это убеждение было по самой своей коренной сущности реакционно. Однако сам Мельников, действуя в соответствии с этим убеждением, вовсе не считал себя отступником от прогрессивных идей своего времени. Напротив, он искренне верил, что путь государственной службы был едва ли не единственным для каждого передового человека, желавшего принести родине хоть малую, может быть, но зато реальную пользу. И в этой уверенности он был не одинок.

5

Для многих людей тридцатых — сороковых годов XIX столетия — людей, сочувствовавших народу и страстно желавших блага своей стране, — поражение декабристов означало полную невозможность открытой борьбы против самодержавного правительства. Силы немногочисленных революционеров были слишком ограниченны. А народ, думали эти люди, был слишком темен и несознателен, чтобы самостоятельно подняться на борьбу за свое освобождение или поддержать революционный почин своих доброжелателей из высших слоев общества. Отсюда настойчивые поиски иных, постепенных, но действенных способов облегчения участи народа. И наиболее верным считался путь просвещения — в самом широком понимании этого слова: просвещение помещиков, в результате чего они научились бы уважать человеческое достоинство крепостных крестьян; просвещение чиновников, чтобы они охраняли права граждан и строго соблюдали хотя бы те законы, которые тогда существовали, и, наконец, просвещение народа, чтобы он постепенно освобождался от темных предрассудков и суеверий и научился различать свои подлинные интересы.

Распространению просветительских иллюзий в те годы способствовало и еще одно весьма своеобразное обстоятельство. Трудно представить себе более закоренелого ненавистника культуры и просвещения, чем Николай I. Но и он вместе со своими приспешниками понимал, что одними запретами, преследованиями и расправами освободительные устремления передовых людей остановить нельзя. Чтобы сдерживать вольнолюбивые порывы и погасить революционную энергию, нужны были, как сказал один николаевский вельможа, «умственные плотины». С этой целью казенная идеология решила присвоить себе популярные идеи просвещения. Николай I был провозглашен убежденным просветителем, поклонником законности, тайным противником крепостного права. Всеми средствами распространялась легенда о том, будто правительство во главе с царем желает стране и народу всяческого добра, а невежественные, бесчестные чиновники и некоторые злонамеренные помещики мешают осуществлению благодетельных начинаний.

Поделиться с друзьями: