Очерки Москвы
Шрифт:
Поварская, Пречистенка, Дмитровка и прочее в этом роде живут опять своею отдельною жизнию — быт барский, помещичий; дома с подъездами, громкие фамилии и даже еще кое-где львы на воротах; Сеньки, Ваньки, Федьки в ливреях и без ливрей; растворенны ворота, кареты у подъезда и тихо, робко выезжающий крестьянин в ободранном полушубке из ворот; его пустые розвальни, убогая лошадка и обнаженная гол ва пред барским домом… Сколько форм, сколько разнообразия, сколько не похожих одно на другое явлений в самобытной жизни Москвы: чем более в нее вглядываешься, тем более становится понятно ее давнее название — сердце России…
Возьмем теперь другую сторону жизни, тронем слегка, сколько нам позволит это краткое вступление к «Очеркам Москвы», свод московских преданий, поверий, перешедших в приметы, обыкновений, сноровок, тех мало заметных, скрытых, но приводящих все в действие пружин, изучение которых составляет предмет, занимающий многих, — этих особенных приноровле-ний к духу, к настроению, при котором становится понятна пословица: что город, то норов, и известное историческое предположение, что если бы Григорий Отрепьев ходил чаще в баню да не ел бы по средам и пятницам скоромного, то дольше бы прослыл за Дмитрия… В очерках наших мы надеемся коснуться только тех особенностей, которые составляют характеристичность жизни, и собственно в том классе, где она ярче, заметнее.
Преданий и поверий много в этой жизни, в значительном обществе они еще играют роль верований, почти убеждений, под их влиянием вырастают многие, они особенно действуют на женские характеры: развивают в них мистицизм, особенную робость, тот склад взглядов и убеждений, которым отличается женщина здешнего среднего класса от женщины петербургской, от иностранки. Много еще и теперь, в наше время, вечером, особенно зимою или в долгие осенние вечера, когда начинают засиживать, что еще сохранилось и имеет значение, рассказывается сказок какой-нибудь словоохотливой старушкой-няней, много еще слушается этих сказок, особенно детьми-девочками; некоторые из них, бывающие в пансионах и читающие украдкой романы, начинают подсмеиваться над ними и называют это глупостями; другие же, развивающиеся не так быстро, слушают их жадно и сердятся на замечания своих подруг или сестер. Свежая русская натура находит часто больше поэзии в простой русской сказке, в народном предании, в песне, рассказанной или спетой даже старым, дребезжащим голосом няни, нежели в модном французском романсе.
Во многих скромных уголках, часто рядом с богатыми домами, где жизнь движется совсем в других формах, вечер проходит такою чередою — и это составляет одну из характерностей Москвы, где высшее развитие жизни, образование в блестящих формах, со всеми удобствами жизни, со светлым взглядом на вещи, часто даже с чересчур широким, русским размахом в мнениях, желающих перегнать всех, является рядом и первобытная поэзия народа с его верованиями, поверьями, и что между этими двумя крайностями, дробящимися до бесконечности, в стороне стоит темный ряд упорных, странных верований, перешедших в убеждение, отстаиваемых с упорным упрямством; рядом с раннею, свежею поэзиею сказок, песен, развившихся до народной комедии и драмы, сердито глядит упорная, сумрачная старина в своем замкнутом быте; рядом с первоклассными произведениями лучших европейских умов лежит свод вздору — рутина.
Трудно пересчитать все приметы, которым еще веруют серьезно, которые перемешались с религиозными верованиями: суеверия еще играют важную роль; юродивые еще собирают обильную жатву; предсказатели и вещуны еще ходят толпами; всякого рода так называемые люди Божие бьют себе во имя Христа баклуши; живут еще разные батюшки и матушки, составляют капитальцы или проживают процентики — а бедному человеку, загнанному, забитому, запуганному, не всегда сыщется доброхотный датель, не всегда найдется и работа, не всегда помогут, хотя в этом отчасти и не всегда можно нас упрекнуть, хоть на том самом основании, что у нас немало нищих в собственном, точном смысле слова…
Как приметы три свечи в комнате, тринадцать за столом, ворон на кресте, чесание бровей, переносицы, глаз, копанье носа, разбитие чашки, посуды ненарочно, разный мотив шуменья самовара, вой ветра в трубе, тон этого воя, больше или меньше тресканье дров при растопке печки… все это имеет более или менее важное значение… Разумеется, это во многих местах уже принято за шуточную форму, во многих же принимается более или менее серьезно, во многих существует как убеждение; но вся разнообразная степень выражений вместе с вышеприведенным дает колорит самобытности и особенностям московской жизни…
Теперь сноровка! Сноровка также важное дело в жизни, а в московской жизни надо обладать московским тактом, особенно сноровкой… Многие говорят, что наша матушка Москва такой город, что здесь всякого рода умствования и философствования никуда не годятся — живи так, как ей хочется, и она тебя полюбит; теорий не нужно — они скучны — давай дело, дело! Действительно, в Москве по большей части частный, своеобразный склад русского ума во всем его первообразе, и она меняет людей, по крайней мере если не в их убеждениях, так в форме… Недаром же выработалось слово москвич и стало каким-то нарицательным именем… Вся эта видимая перемена напоминает нам повесть г-жи Павловой «За чайным столом», развитие одним из представленных ею лиц старинной русской сказки об двух братьях умных и одном дурачке — известном Иванушке… Таких Иванушек — тихих, скромненьких, себе на уме — во всем разнообразии форм — богобоязливых, недальних и не смеющих сметь свое суждение иметь и т. д. — много производит Москва; около них, по большей части, вертится вся оригинальная своего рода сноровка, ими-то пускаются в ход разные пружины, они-то и достигают всех своих заповеданных целей: принимаются, наживаются, женятся и, достигнувши заповеданного, ставши на свои ноги, являются уже совершенно в другом виде. «Ах, мои матушки, такой-то стал, что и не признаешь совсем!» Не только в скромном мире московских матушек и тетушек, но и в более серьезном и обширном — в торговле, в деле, в обществе повести г-жи Павловой эти личности, все еще заменяя службу прислуживанием, идут вперед, кое-где встречая оттиски, не робеют пред ними, хорошо понимают пословицу, что и капля воды долбит камень, не покидают своих поклонов, улыбочек — и во многих отношениях достигают своих целей; оттенков их много, и в отношении их можно провести довольно любопытную и новую черту; как бы прогресс со времени Молча-лина: над ними уже смеются, их понимают, а все-таки с улыбкой самодовольства принимают их куренья… Преднамеренная сжатость и скупость иногда открывают кредит. Наружный блеск и блестящая обстановка еще кое-где принимаются за богатство… Время уже яРко освещает подобные скрытые пружины, но еще их много движется и работает там, где еще мало освещено. Недаром же Петербург боится Москвы; многие дела, состояния — вообще загадочное дело, много непонятного; часто там, где добиваются до начала, нежданно-негаданно является конец… Сноровок, такту множество: наружная набожность слагается в религиозность, пост вызывает множество забавных сцен, пятница и среда принимаются кое-где за пробный камень нравственности… и т. д., и т. п. до бесконечности…
А между тем рядом с этими забавными, обращающимися иногда и в незабавные, явлениями сколько светлого, ясного, чистого русского в характере московской жизни; старинное русское хлебосольство, радушие, усилие сохранить свои народные национальные начала, эта живая, горячечная восприимчивость всего нового, всего лучшего… громкий смех над тем, что действительно смешно и вызвано всем на смех, свое особенное русское лукавство и какой-то особенный практический взгляд на новые явления, весь ход жизни, во всей своей пестроте, со своим хорошим и дурным — послеобеденный сон рядом с тяжелою работой, медь с серебром, родные песни после итальянской арии, лихая тройка за дышловою парой — будни рядом с праздником — праздники как точки, около которых еще разнообразнее, еще ярче выказывается жизнь. Но что за странное явление замечается невольно с некоторого времени, как только хотя немножко поразнежишься в этом праздничном настроении: как будто совестно становится всех этих атрибутов беспечной московской жизни; многие из записных ленивцев говорят, что у них даже в самые безмятежные минуты подымается вопрос один сложнее другого, что их занимает теперь то, чего они сперва не замечали, — дороговизна, безденежье, судьба крестьянина, что наше время не дает покойно и безмятежно-счастливо прожить даже в Москве, что уже в ней как-то формы жизни изменяют свой вид, как-то все сливается в одно, что будто уже заезжему хвату военной косточки, густым эполетам или Св. Анне на толстой шее все реже и реже приходится сделать свою карьеру, поправить свои делишки откормленной московской невестой, что будто и по купеческим свадьбам перестали уже возить наемного генерала, следовательно, отказываются от ложного тщеславия, что будто является сознание народной гордости и каждый анекдот, проявление ее, рассказывается на тысячи манеров несколькими тысячами человек и что уже обеды, балы и сплетни, пересуды не составляют насущной потребности, даже не считаются делом: общество занято более серьезным, что будто выходят из употребления знаменитые, известные всей России московские свахи, что и брак меньше похож на куплю и продажу, и что душа, без различия, как она есть — мужеская или женская, ревизская или какая-нибудь простая — не составляет уже товара. Одним словом, будто все перевернулось, переменилось: и квартальные стали вежливы, и купцы меньше кланяются, и чиновники бегают от взяток, что развиваются новые понятия… Так ли все это и в какой степени так? Неужели в самом деле Москва расстается с своим добрым старым временем, которое было так хорошо сложилось, что только любо-дорого?.. Не уяснят ли нам следующие очерки этого предмета, мы будем их снимать без всяких украшений, хоть только один абрис, но верный, как все есть, как идет… Начнем хоть с очень важного в Москве, с так называемого Города…
ГОРОДСКАЯ ЧАСТЬ
Городская часть составляет центр Москвы, средоточие ее торговой деятельности и место, в котором происходит большая часть жизни и московского купца и множества лиц, существующих службою при торговле.
Кроме того, в ее область входит самая значительная часть святыни московской, или по крайней мере она вместе с другою святыней — местами наблюдения за нарушением человеческих прав, местами, в которых должны раздаваться голоса за эти права, где должен стоять закон за них, — находится в соседстве с Городской частью собственно.
Область этой части весьма обширная, и она — самая живая, самая деятельная, самая обычливая из всех мест Москвы… Здесь мы помещаем только очерк ее, предполагая взойти в более подробное исследование в отдельных статьях, под общим названием «параллели»… В параллель нашего Города легко и удобно может быть поставлено английское Сити.
Область. Собственно так называемый Город занимает довольно значительное пространство: его можно о означить с двух противоположных сторон: с одной воротами Владимирскими и Ильинскими и промежду ними находящимися Проломными; с другой — Никольскими и Спасскими, замечательными тем, что каждому проходящему и проезжающему приходится под ними снимать шапку. С других сторон Город сбегает к Москворецкому и Каменным мостам и пересекается пред оригинальною старою Москвою — Замоскворечьем Москвой-рекою; а вправо упирается в Иверские ворота с окружающими их Думою, ямою, гражданскими палатами, сиротским судом и прочими присутственными местами. Рядами, Гостиным двором, узкими и грязными переулками и съездом вблизи церкви Василия Блаженного Город спускается к Варварке, влево достигает до Варварских ворот и выходит из них на памятный по событиям чумного года образ Боголюбской Божией Матери и на площадь. Прямо же спускается к смрадному Зарядью, месту недавнего побоища русских и евреев, с чрезвычайно плотным народонаселением и чрезвычайно грязному, даже и в красное лето. Область Города собственно почти квадратная, пространство ее вмещает столько особенного, характеристического, что мы коротко и сжато скажем несколько слов о каждой из этих частей…
Ряды. Ряды составляют свой особый мир, с своим уставом, с своим взглядом на вещи, с своими понятиями о деле и чести, с своим языком, с своим обращением, которое даже известно и большинству под названием рядского… Рядов несколько, и каждый из них имеет свое особенное название по предметам обращающейся в нем торговли: Суровской, Панской, Юхотной, Москательная линия, Серебряная линия и т. п. Названий очень много; немало из них уже потеряли свое значение. Что, например, за Ножевая линия, в которой преимущественно торгуют модными товарами? Не обидно ли для русских фабрикантов название Ветошного ряда, где они более всего помещаются? Неужели весь их товар не более как ветошь? Это названия старые, не имеющие уже ничего общего с настоящим. Есть даже особый Квасной ряд, который легко и удобно может заменить старинный Обжорный… Ряды занимают два огромных сарая, нисколько не приноровленных к делу зданий. Это громадные погреба, или пещеры, на открытом воздухе: сырость в них, особенно зимою и осенью, по словам даже невзыскательных торговцев наших, убийственная; человек, не привыкший к их атмосфере, которая в большую часть года может сравниться с копями сибирских россыпей, может в непродолжительном времени нажить ревматизм или простудиться в них навсегда… Привычка да и привычка заставляет выносить все дурное влияние этих помещений. Купцу, залитому жиром, тепло одетому, да еще по большей части выпившему, разумеется, тепло; многие же из числа торгующих, люди не так огражденные своим сложением и желающие делать дело с свежей головой, давно и крепко жалуются на наши ряды, и мы служим только отголоском общего о них мнения, нисколько не желая быть выскочкой… Представьте себе только сырую, мокрую погоду или снег: везде течет, метет, завевает, везде сырость, лужи или сугробы снега, которые кучами располагаются в рядах, за исключением тех, которые несколько скрыты, — там вместо этого вода, спускаясь по трубам, выступает на сточных местах или вместе со снегом пробивает в худые рамы — отовсюду сырость, из воздуха, из стен, сверху, снизу… Гостиный двор представляет те же неудобства, если еще не большие, потому что, продуваемый насквозь, защищен крайне плохо разбитыми во многих местах ветхими рамами и нижнею своею частию совершенно открыт всем причудливым фантазиям нашего климата, дарящим нас хоть бы такою зимою, как прошлая, или хоть подобным мартом и апрелем, как текущего года. Был план сделать теплым Гостиный двор, сделана была, как мы слышали, и смета, собиралась для этого компания, но дело остановилось ни на чем. Не потому ли, может быть, что большинство лавок и в Гостином дворе и в Городе принадлежит людям, защищенным от холода своею собственною шубою, слоем жира в несколько пальцев толщины и подогревающими винными парами? Что бы, кажется, на них смотреть? Не старое время: за лавки-то они берут 300, да 500, да 1000 р. — будет, нажились, должны поделиться своими излишками с менее богатым обществом, которое до сих пор служит им пищею… Петербург взялся за квартирных притеснителей, за этих своего рода откупщиков, пора и Москве.