Очерки пером и карандашом из кругосветного плавания в 1857, 1858, 1859, 1860 годах.
Шрифт:
После обеда мы отправились гулять, перешла по мосту реку, и рощею высоких и прямых кедров, в их сплошной тени, скоро достигли храма, посвященного «ласице». Я, кажется, говорил, что японцы очень уважают это животное. Храм стоял в густоте кедров, к нему вела каменная лестница в несколько уступов; потом рощами и огородами, в которых росли рис и таро, дошли мы до чайной плантации. Чай низенькими кустиками рос по грядам; около них был чайный дом, как ему и следовало быть, с девушками и приятным местом для отдыха. Прямо против дома поднимался уступ, весь заросший до верху тоже исполинскими кедрами, составлявшими продолжение рощи, которая скрывала своими деревьями храм лисицы; в трех местах падала вода красивыми каскадами, с высоты нескольких сажен, в бассейны, маскируемые зеленью. В бассейнах, сквозь кустарник, виднелись голые японцы и японки. Тут было все для антологического стихотворения…
Из Эддо мы ушли 24 августа.
Тихий океан
1) Сандвичевы острова. — Лошадиная широта. — Diamond-Hill и punch-boll. — Рифы. — Миссионеры. — Гонолулу. — Канаки. — Общество б Гонолулу. — Похороны. — Милиция. — Казнь. — Вайники. — Долина Евы. — Пали. — Хула-хула. — Камеамеа IV. — 2) Таити. — Впечатление острова. — Помаре. — Папеити. — Хлебное дерево. — Школы. — Поеа. — Роскошь тропической природы. — Папеурири. — Хижина и певицы. — Папара. — Фатауа. — Бал в Hôtel de ville. — Хупа-хупа. — Королева Помаре. — Эймео. — Бухта папетуай. — Еще раз Таити.
Я пишу в небольшом домике, куда перебрался отдохнуть от морской жизни. Весь домик состоит из одной комнаты; снаружи скрывают его деревья, a через две постоянно отворенные двери тянет сквозной воздух, захватывая с собою свежесть зелени и благоухания растущих вблизи цветов. Одну дверь стерегут два огромные куста датур, белые цветы которых просыпаются с луной и дышат на меня своим ароматическим дыханием. В другую дверь выглядывают какие-то прехорошенькие лиловые цветочки. Подует ветер и зашелестит легкий лист акации и тамариндов, зашуршит тяжело лист кокосовой пальмы, поднимающейся из-за ближнего забора.
С совершенно новым чувством, оставили мы в последний раз Хакодади: мы шли домой и оставляли его, может быть, с даже по всей вероятности, навсегда. И не один Хакодади оставляли мы, — за ним скрывался от нас, в своим постоянных туманах, дикий берег Маньчжурии, с пустынными заливами и пристанями, с тундрою, сосновым лесом, собаками, оленями и гиляками… Впереди как будто прочищался горизонт, и на ясной полосе освещенного неба услужливое воображение рисовало пальмы и бананы волшебных островов, их красивое население, собирающееся у порогов своих каз, и вся романическая обстановка патриархальной жизни. За ними представлялись еще более ясные картины: родная степь, звук русского колокольчика, заветные дубы, выглянувшие из-за горы, возвращение, свидание и чувство оконченного дела… Хотя до всего этого еще не меньше десяти месяцев плавания, a все-таки с каждым часом, с каждою милей, расстояние между нами будет меньше и меньше, и вероятно, ни одно чудо на нашем пути не произведет на нас такого впечатления, какое произведет вид кронштадтской трубы, когда ее, наконец, усмотрят наши штурманы и эгоистически «запеленгуют».
К чувству радости возвращения, не скажу, чтобы не примешивалось и грустного чувства: в Хакодади мы простояли без малого год; в Хакодади оставляли своих друзей, махавших нам на прощанье платками с своего клипера; не было места кругом всей бухты, которое бы не напоминало чего-нибудь; мы успели здесь обжиться, обогреться, a русский человек не всегда охотно оставляет обогретое местечко. — Наконец, кто знает будущее? — в год много воды утечет, и сколько её мы увидим у себя на клипере, когда будем огибать мыс Горн, эту bête noire моряков!.. (Американец, обогнув Гори, приобретает право класть свои ноги на стол). Более года не будем получать писем и что еще мы найдем дома?
Но все эти сожаления и опасения нисколько не отравляли общего чувства. Всякий, кто помнил еще Шиллера, повторял одну из его строф, которая кончается стихами:
Sind die Sehiefe zugekehrt Zu der lieben Heimath wieder…И было весело!
Снялись мы 3-го ноября с рассветом и скоро опять должны были бросить якорь, при входе в Сангарский пролив. В море ревел шторм, взволновавшийся океан гнал через пролив свои разъяренные волны, и ветер сильными порывами ударял спереди. Мы переждали сутки под защитой горы. Целый день шел дождь; временами прочищалось, и мы в последний раз смотрели на грустный ландшафт Хакодади, на три стеньги Джигита, выглядывавшего из-за крепости, и на пещеру, против которой стояли. Эта пещера — одна из замечательных вещей в окрестностях Хакодади. Мы ездили осматривать ее несколько раз в продолжение зимы; надобно было завязываться длинным концом у входа и на шлюпках спускаться в глубину; длинный коридор, образованный сталактитовым сводом, оканчивался обширною и высокою залою, среди которой лежало несколько гранитных блоков; вода с яростью бросалась на каменные стены, и шум её, удесятеренный эхом, наводил ужас на непривычного. С нами были факелы и фальшфейеры; колеблющиеся огни их освещали куски разбросанных камней, черные трещины могучего свода, брызги волн и наши суетящиеся фигуры; шлюпка очень легко могла быть разбита. Один раз мы спускались в маленькой японской лодочке; ее несколько раз ударило о камни и едва не разбило.
4-го ноября, утром, вышли мы из пролива, полетели попутным ветром, миль по десяти в час, и скоро Япония скрылась из виду. Переход наш, в отношении мореплавательном, был очень интересен; там, где ждали W ветров, имели O, и там, где думали нестись, подгоняемые редко-изменяющим пассатом, мы заштилели и повяли возможность совсем не выйти из полосы безветрия, из «лошадиной» широты (horse latitude). Штиль сменялся противным штормом, который относил нас на несколько миль назад; за штормом опять штиль, с сильною качкою и духотою. Недели три наслаждались мы подобным положением дел, находясь от цели нашего плавания, Сандвичевых островов, в 400 милях. Наконец, подул давно ожидаемый N, который скоро перешел в NO и O, и мы увидели, после сорока дней плавания, берега, похожие на туманы. Вот пункт, о котором на море всегда возникает вопрос: берега ли виднеются, или облака? С нами, на клипере, шел штурман с китобойного судна; он поссорился с своим капитаном, и, по просьбе нашего консула в Хакодади, мы взяли его в Гонолулу. Он семнадцать лет постоянно плавает в этих морях, и капризы их, также как и капризы здешнего неба, знает как свои пять пальцев. He было сомнения, которого бы он не разрешил, и мы прозвали его живым барометром. Он предсказывал и шторм, и куда ветер отойдет, и хорошую погоду и дождь, — одним словом, ничего не было, чего не знал бы ваш барометр. Когда делался шторм, мы шли к нему за утешением, и если он говорил, что после обеда стихнет, то уже мы с презрением смотрели на вливавшиеся волны, на ревевшие и сотрясавшие снасти порывы ветра. Но когда мы попали в «лошадиную широту» и заштилели, и шли к американцу за пассатом, то он с каждым днем больше и больше терялся; здесь все изменено, и облака, похожие на барашки, часто бывающие при пассатных ветрах, и великолепное освещение заходящего солнца, так красноречиво говорившее о тропиках, — в барометр наш постепенно выходил из веры. Он сам это чувствовал, грустно молчал, целые ночи просиживал наверху, с немым упреком, смотря на изменившую ему стихию; наконец, до того рассердился, что решился совсем не выходить наверх. Как только открылся берег, он ожил и залез на марс; оттуда узнавал он острова еще по неясным очертаниям, как своих старых друзей. Целый день идя в виду Моротоя, к вечеру мы повернули в пролив, разделяющий этот остров от Оау или Воаху (Oahu or Woahoo). Уже стемнело, когда мы стали приближаться к рейду Гонолулу; входить на рейд, защищенный с моря рифами и притом рейд незнакомый, было опасно, и мы бросили якорь вне рифов. С берега был слышен шум прибоя, слышалось как разбивалась волна о коралловые стены, a в воздухе пахло кокосовым маслом. К***, бывший здесь уже во второй раз, узнал этот запах; он вспомнил каначек и свою молодость… A американец чутким ухом заметил изменение в тоне прибоя и сказал, что сейчас будет с берега порыв; и действительно, порыв налетел с стремительностью и шумом.
Утром увидели берег. Мы стояли недалеко от него, между Diamond-hill? Диамантовым холмом, и городом. Диамантовый холм — выступивший в море мыс, очень важный для определения места, — похож на шатер, одна часть которого выше другой; бока его выходят правильною гранью, которую образовали овраги, спускающиеся с хребта к долине и разветвляющиеся на множество мелких овражков. От Диаманта к городу, по берегу, тянутся пальмовые рощи, a над городом стоит Пуншевая чаша (Punch boll) — холм, с крутыми стенами и укреплением, построенным на одном из возвышений, которое выходит гласисом; в городе местами видны пальмы, флагштоки и мачты, обозначающие собою гавань, в которую и мы должны были проникнуть. За городом синеет ущелье, образуемое зелеными горами, составляющими главную возвышенность острова, слева масса гор прерывается обширною долиною, за которою виднеются другие горы, слабо рисуясь сквозь прозрачный туман. Длинные буруны означают рифы, образуя параллельные полосы и шумя белесоватыми брызгами, в своем непрерывном наступательном движении.
Остров Оау
С рассветом у нас выстрелили из пушки, чтобы вызвать лоцмана; скоро показался вельбот, из которого вылез очень приличный джентльмен, в серой шляпе и синем пальто. Проход между рифами очень узок, фарватер отмечен знаками и бочками; на первом знаке устроен колокол, звонящий при колебании аппарата волной, и кто знает о существовании этого колокола, тот может отыскать по нему вход и ночью, и в туман. В гавани стоит несколько китобойных судов, которые все подняли свои флаги при нашем прибытии; из них два судна нашей финляндской компании. Вот подходим к самому берегу; клипер, как мухами, осажден прачками (здесь прачки мужчины), факторами, консульскими агентами и всеми чающими прибытия в порт судна, особенно военного. Вслед за ними входит в гавань шхуна, одна из тех, которые обыкновенно плавают между островами, составляющими гавайский архипелаг. He помню где-то читал я описание подобной шхуны, на палубе которой вместе с пассажирами, толстыми ж тонкими каначками, канаками, китайцами, матросами толкутся коровы, свиньи, собаки, и к разнообразному говору и мычанию толпы присоединяются какие-то неприятные звуки. Я вспомнил это описание, смотря на палубу пришедшей 24 шхуны. Кажется, не оставалось наверху ни малейшего местечка; все находившиеся там сплотились в одну массу, и если бы снять с этой массы слепок, то вышла бы великолепная группа: поверх всего, на каком-то возвышении, в длинном платье, с венком на растрепанных черных волосах, с ветвями и листьями вокруг шеи, лежала грузная, ожиревшая каначка; издали было видно, что ей жарко, и, казалось, от теплоты, распространявшейся от неё, будто от печки, таяло умащавшее её волосы масло; нам уже представлялось. что запах этого масла доносился и до нас. Вокруг неё торчало несколько шляп разнообразной формы, принадлежавших, вероятно, известного сорта дельцам, попадающим или в богачи-капиталисты, или на китобойное судно матросами, или же иногда на виселицу. Ближе к борту, в пестрой фланелевой фуфайке, рисовалась красивая фигура канака, не без примеси белой крови, которая дала его стройной красоте много грации, так что он походил больше на какого-нибудь гондольера-итальянца, что рисуют на картинках. Около него сидели две хорошенькие каначки, с желтыми венками на черных головах, и какой-то оборванец, в проблематическом костюме, с сомнительным цветом лица и еще более сомнительною физиономиею. К второстепенным фигурам прибавьте чистого, белого европейца, держащегося особняком, потом несколько матросов, хлопочущих у снастей, парус, перебросившийся в красивых складках через борт, несколько рогатых голов животных, прибавьте шум и гам, — и тогда вы разделите со мною удовольствие полюбоваться этим новым ковчегом, после утомительно-правильной, стройно-однообразной жизни на военном судне. Как хотите, a в безукоризненно сшитом мундире гвардейского солдата, с его вытверженным шагом и заученной позой, я менее любуюсь воином, чем в оборванном черкесе, с его удалью и проворством, с его тревожною жизнью, требующею постоянного соображения, сметливости и присутствия духа. Пусть не сердятся на меня мои товарищи-моряки, когда я скажу, что военное судно напоминает мне воинский строй, а именно: на место дотянутые «брам-шкоты» (в пользе чего я нисколько не сомневаюсь; я даже убежден в том, что Нельсон выиграл Трафальгарское сражение именно оттого, что у него брам-шкоты были до места дотянуты) представляют безукоризненно-обхватывающие талию мундиры, обтянутые снасти — учебный шаг и пр. Вид шхуны в Гонолулу с красно-драпирующими ее парусами, с пестрыми подробностями беспорядка, — что делать! доставляет мне гораздо больше удовольствия. Или с каким уважением смотришь на китобоя, с его разношерстною командою, пришедшего из ледовитых стран, на корабле с заплатанными парусами, с крутыми боками, излизанными морскою волною, с капитаном, одною личностью своею говорящим о той жизни, которую он один только может вынести, днем борясь с морем и китами, ночью засыпая с револьвером под подушкою, чтобы его команда как-нибудь случайно, не ворвалась к нему и не выбросила его за борт. Все эти черты внутренней жизни судна дают физиономию и самому судну; a суда с физиономией так же интересны, как и люди. Китобой и шхуна в Гонолулу имеют физиономию, a не имеет её военное судно, как не имеют физиономии иные служаки, которые встречаются десятками на одно лице. Вот, например, господин, стоящий теперь у нас на юте; он отличный тип, и встреча с такими людьми на жизненном базаре очень интересна. Едва мы бросили якорь, как уж он явился к нам; он клерк нашего агента, на нем легкий шелковый сюртук и соломенная шляпа. Лицо его напоминает Мефистофеля, как его рисуют на дурных картинах; доброе и услужливое выражение в глазах уничтожает всякую мысль искать в нем какое-нибудь родство с врагом человечества. Он высок ростом, очен худ и во время разговора сильно махает руками, нагибается к вам, какая-то приседает на корточки и в то же время хочет сохранить манеры джентльмена. С первых слов он начинает обходить всех, не любя или не умея стоять на месте. Перед нами, в отрывочных и коротких словах, он набросал картину жизни, которую нам надо вести в Гонолулу; поговорил о короле, о «хула-хула», о том, что на нем рубашки стоят восемнадцать долларов дюжина, и, не спрашивая нашего мнения, деспотически заставил нас согласиться ехать после обеда загород; a мы, сами не зная как, и согласились. Исчез он моментально, как исчезают духи в балетах; наверное нельзя было сказать: прыгнул ли он за борт, превратился ли в мачту, или сел в шлюпку и уехал. С первого раза он нам показался просто плутом; после мы раскаялись в своей ошибке, убедившись, что он делал все от души, что он поэт по призванию, что у него огромное самолюбие, и что, вместе с тем, он один из самых добросовестных и порядочных людей. Имея способность мгновенью исчезать, он точно также и появлялся внезапно, и именно тогда, когда в нем была надобность; он дополнял наши мысли, являлся везде кстати и во время, и, я убежден, что умей я сказать по-немецки: «сивка, бурка, вещая каурка, стань передо мной, как лист перед травой», я мог бы вызвать его из-под земли, даже в Петербурге.
На палубе клипера показались корзины с бананами, апельсинами, зеленью, капустой, мясом и всеми прелестями, которых мы давно не видали. Клипер ошвартовили, то есть с кормы выпустили канат и закрепили его на пристани. На пристань выходили дома, с большими буквами на вывесках, с балкончиками на высоких крышах, откуда хозяева смотрят в длинные трубы на море: «не белеют ли ветрила, не плывут ли корабли.»
Некоторые дома выстроены на половину и кончаются отрезанными стенами, как брандмауэры: у берега, вдоль деревянных пристаней, столпился народ, с любопытством смотревший на пришедшее военное судно. Дет пятьдесят тому назад, толпа народа также выбегала здесь на берег, на встречу пришедшему судну, — но какая разница! Тогда, по этому берегу, виднелись кое-где тростниковые хижины, с осеняющими их бананами и пальмами; женщины не скрывали красоты своего стройного тела и, не подозревая чувства стыдливости, наивно выставлялись вперед, бросались в волны и плыли взапуски, желая скорее встретить гостя… Мужья и братья их подозрительно смотрели на пришельцев, но подавляли в себе чувство ревности из гостеприимства; на легких пирогах окружали они судно, предлагая кораллы, кокосовые орехи, — жен и сестер своих… И теперь подплывает пирога с кораллами, сидит в ней канак, в синей матросской рубашке и в соломенной шляпе; в звуки его натурального языка вплелись новые звуки: «half dollar, one real» и т. п., и он настойчиво торгуется, предлагает сертификаты в том., что он отличная прачка, или может доставлять на судно все, что угодно. A на толпящихся на пристани женщинах одежды даже больше, нежели нужно. Миссионеры выдумали им костюм, в роде старинных пудермантелей, падающих широкими складками вниз. Одни венки остались им от прежнего незатейливого костюма. Кроме женщин, толпу составляли матросы, лодочники (почти все канаки), в фланелевых фуфайках — пестрых у молодых и Франтов, синих и белых у более положительных людей, — и совершенно выцветших у людей вовсе не положительных, то есть спившихся, прожившихся и несчастливых. В числе последних не мало китобойных матросов, не находящих себе места на судах, как люди, известные за негодяев [19] .
19
Для матросов, случайно не попавших на какое-нибудь судно и оставшихся зимовать в Гонолулу, общество китобоев основало нечто в роде дома призрения, где матросы эти могут найти, за самую дешевую дену, квартиру и стол. Ежели стоимость стола превышает в месяц пять долларов, то лишек общество берет на себя. Конечно, матросы, имеющие дурной аттестат, не принимаются в это заведение.
Гонолулу, город с физиономией подобно ему выросших городов, обязаны своим существованием, во-первых, китобоям: они избрали его гавань, закрытую от моря рифами и заслоненную горами от NO пассата, для своих стоянок и отдыха, на переходе из Америки в Ледовитое море а из Берингова пролива в Южный океан; матросы их находили здесь зелень, свежее мясо, женщин и все, что нужно для кратковременного отдыха моряка. Китобоям помогли миссионеры, нашедшие в народонаселение гавайской группы богатую почву, если не для слова Христа, то, по крайней мере, для своих подвигов. Миссионер, являясь среди кофейного племени, брал с собою, кроме евангелия, небольшой запас товаров, преимущественно материй и различных мелках вещей. На одном конце селения читал он проповеди, на другом — открывал лавку. Проповедь гремела против безнравственности и бесстыдства ходить голышом. He подозревавшая безнравственности в своем первобытном костюме, канакская Ева убеждалась, наконец, в необходимости прикрыть свою наготу и решалась приобрести платье. Но откуда ей взять денег? Она шла на улицу, вплетала в черные косы лучшие цветы своих долин, ловила гуляющего матроса а, вместе с долларом, получала зачатки страшной болезни, так быстро распространившейся по всей Полинезии. С приобретенным долларом, она шла в лавку миссионера и покупала платье: нравственность торжествовала, нагота была прикрыта! A в городе был новый дом, выстроенный разбогатевшим миссионером, и улица меняла свой канакский вид на европейский. Другой миссионер имел шляпный магазин; шляпки сходили плохо с рук, и какой бы каначке пришло в голову променять роскошное убранство цветов и листьев на несколько тряпиц, карикатурно набросанных на голову? И вот проповедник развивал тему библейского текста о том, что женщина должна прикрытая входить в храм Божий и при этом указал на сестер, наряженных в черные шляпки; в следующее воскресенье все прихожанки явились в черных шляпках. Эти шляпки можно теперь еще видеть на всех каначках у обедни, в главной протестантской церкви. И этот миссионер не остался, во всей вероятности, жить в соломенной хижине, a выстроил себе дом с верандами и садом, и город рос. Гавань привлекала купеческие и военные суда, на пути из Америки в Китай; сами острова изобиловали сандаловым деревом, которое вырубала без милосердия; за пачку табаку или бутылку водки, оборотливый прожектер заставлял вырубать целые грузы дерева, которое везлось в Китай, где продавалось или выменивалось. С развитием Калифорнии, Гонолулу сделался необходимою станциею судов, идущих в Шанхай и Гон-Конг; начали являться купеческие конторы, банкиры, маклера; стали вырастать целые улицы; на домах запестрели огромные буквы вывесок. Религиозные секты вели свою пропаганду в огромных церквах, украшенных стрельчатыми сводами и готическими башенками. Европейским семействам стало тяжело жить в самом городе: они начали строить себе дома и в долине, примыкающей к ущелью, украшая свои комфортабельные приюты садиками. В обществе вырастало новое поколение полу-белых, смесь канаков с европейцами; по островам, щедро одаренным природою, заводились плантации сахарного тростника и кофе, рассаживались тутовые деревья, возделывался виноград, аррорут, выписывались китайцы для работ по контрактам, — и вот Гонолулу, как центр всеобщей деятельности в королевстве, торговой и административной, развиваясь с каждым годом, стал тем, чем мы его застали. Он лежит, как я уже сказал, у самого берега острова Оау; его главные торговые дома смотрят своими вывесками на суда, стоящие в гавани; в нем около 8,000 жителей, все народонаселение острова доходит до 20,000, на всем же архипелаге не более 70,000, то есть втрое меньше того, сколько было во время Кука. Между рифами и берегом мелкая вода разделена на несколько четырехугольных заводей или отделений, в которых разводится рыба: это один из главных источников богатства сандвичан. Каждое такое отделение принадлежит частному лицу. Эти садки видны с клипера, если смотреть налево; за ними, на выдающемся мыске, стоит тюремный замок, каменный, с высокою, каменною же стеною, окружающею его двор. Направо видно здание парламента — дом с высоким крыльцом и тремя большими, широкими окнами. За мыском, по которому в маленьких тачках беспрестанно возят куда-то землю, — другая бухта, весь берег которой обставлен домиками и хижинами, с шумящими над ними пальмами; a там, где эти красивые деревья столпились в небольшую рощу, между их голыми стволами виднеется шатрообразная форма Диаманта, сандвичского Чатырдага. Прямо над городом находятся возвышенности острова с прорезывающим их массу ущельем; в ущелье идет долина, пестреющая дачами европейцев; на нее смотрят камни зелень гор, часто покрытых туманами и облаками, то бросающими мрачную густую тень, то пропускающими несколько ярких лучей солнца на живописные подробности долины и города.