Очерки уголовного мира царской России
Шрифт:
Сидоров, выслушивая этот "curriculum vitae", приходит в сильное волнение, переминается с ноги на ногу и затем, мотнув как-то в сторону шеей, неожиданно выпаливает:
– Да это же, Иван Егорыч, еще до военной службы было!...
А то вот еще картинка.
Подходит к столу какой-то босяк. Вид его жалок и смешон: без штанов, на ногах опорки, вместо верхнего платья - одна лишь жилетка. Лицо, распухшее от пьянства, лишено всякого выражения.
Кто он? Что он? Чем существует?
– известно одному Богу... и Ивану Егоровичу.
Последний окидывает его взглядом, быстро какими-то путями приходит к заключению и, не поворачивая головы, протягивает к босяку руку со словами:
– Подавай присягу!
– Извольте получить, Иван Егорович!
– говорит босяк и, вынув поспешно из жилетного кармана наперсток и нанизав на палец, покорно его протягивает Бояру.
Что дало повод Ивану Егоровичу распознать мгновенно в босяке портного - остается для меня тайной.
С "присягой", т. е. наперстком, портные не расстаются. Она является своего рода эмблемой их труда и традиционно хранится ими, как зеница ока, при всяких даже самых безотрадных жизненных обстоятельствах.
Всех свежих преступников, т. е. людей, впервые попадавшихся в преступлениях, тотчас же регистрировали за столом приводов и снимали с них фотографии и дактилоскопические снимки, производя вместе с тем и антропометрические измерения. В тех случаях, когда вина очевидна, но преступник продолжал запираться, Иван Егорович, играя на темноте и невежестве простого русского человека, прибегал к своеобразному методу запугиванья и нередко достигал цели.
– Так как же-с?
– говорил он какому-нибудь вору.
– Не твоих рук дело?
– Нет, Иван Егорыч, как перед Истинным - не виновен!
– Ладно!
– заявляет Бояр.
– Разувайся!
– А это зачем же, Иван Егорович?
– А вот увидишь - зачем. Ну, поворачивайся живей!
И пока жертва с упавшим сердцем снимала сапоги, Бояр принимался действовать. Он с шумом придвигал особую платформочку, на цинковой доске которой виднелся черный рисунок следа, куда ставилась нога, подлежащая измерению; потрясал в воздухе огромным циркулем, служащим для измерений объема черепа; для большего эффекта у него имелся и предлинный нож, который он натачивал тут же бруском.
После больших колебаний напуганный преступник выкладывал огромную грязную ножищу, и Иван Егорович, быстро отметив ее особенности, с брезгливостью говорил:
– Ты, подлец, хоть помыл бы ноги, а то - просто противно! Убирай вон ножищу, я тебя с другой стороны общупаю!
– И, схватив циркуль, подходил к жертве.
– А ну-ка, что это ухо слышало?!
– и он мерил ухо.
– А где здесь точка?
– и он ножку циркуля прикладывал к выпуклой части лобной кости.
– А что, доктор, - обращался он к какому-нибудь агенту, - глаза выворачивать будем?
– А то как же!
– отвечал "доктор".
Тут часто нервы жертвы не выдерживали, и она с воплем молила:
– Отпустите вы, Иван Егорыч, душу на покаяние. Мочи нет!
Ведь это что же такое?! Эвона у вас тут и ножи, и струменты разные наготовлены. Нет, уж я расскажу все по совести, что там запираться?!
Когда же вся эта "фантасмагория" не приводила к желанным результатам, то Иван Егорович, выходя из себя, принимался ворчать себе под нос:
– Эка! Выдумали разные циркули и думают всякого мошенника распознать! Дать бы ему раза два в морду или всыпать полсотни горячих - ну, и заговорил бы! Тоже - антропология!...
Мне говорили, что ныне Иван Егорович совсем опрохвостился и рьяно служит болыпевицкой чека, изощряясь в своем искусстве. Уже не над уголовным элементом, а над нашим братом!
Треф
Одно время московская полиция чрезвычайно носилась с мыслью о применении в розыске собак-ищеек. Был даже разведен целый питомник, где животных дрессировали в соответствующем направлении.
Я не препятствовал этой затее, но придавал ей мало значения.
Тем не менее несколько дрессированных собак не раз были использованы моими агентами для розыска, и два-три преступления, удачно раскрытых благодаря чутью и нюху знаменитого Трефа, создали этой собаке широкую популярность в Москве. Толпа, падкая до всего нового и необычайного, в стоустой молве принялась разносить по городу слухи о чуть ли не сверхчеловеческом уме и способностях Трефа. Рассказы эти изукрашивались самыми невероятными примерами. Многие журналы помещали его изображения, иногда Треф фигурировал даже в кинематографических фильмах. Повторяю - бравый Треф сделал необычайную карьеру. По виду это был пес довольно неопределенной породы: помесь лайки не то с сеттером, не то с догом.
Нрава он был не свирепого, но строгого, серьезного, не то что какая-нибудь трясущаяся, слезливая левретка.
На почве популярности Трефа мне вспоминается следующий забавный случай: проходя как-то к себе в кабинет через приемную, я наткнулся в ней на убого одетую старушку. Завидя меня, она в пояс поклонилась и что-то зашамкала.
– Тебе что, бабушка?
– Я к вашей милости.
– В чем дело?
– Уже вы простите меня, дуру, ваше высокоблагородие, а только я к вам с покорнейшей просьбой, утешьте старуху.
– Да кто ты такая, и что тебе нужно?
– Я-то. Да я в кухарках у господ служу, тут недалеко от вас, на Гнездиковом. Господа хорошие, пожаловаться не могу; жалостливые тоже и всякую животную любят и жалеют не меньше моего. И уж очень мы с ними обожаем собак да кошек. Так вот я к вам и пришла, не откажите мне, старухе.
– И она снова мне поклонилась.
– Ровно ничего не понимаю. Говори толком, что тебе от меня нужно.
– Да вот, наслышались мы про вашу знаменитую собачку Трефа. Люди говорят, что как взглянет она на человека, так сразу же насквозь его видит. Тявкнет раз, стало быть, вор, а тявкнет два - убивца.
Я невольно расхохотался.
– Правильно, правильно, бабушка, тебе люди говорили, да только не досказали, что тявкнет три - значит, дурак, а тявкнет четыре - стало быть, умный человек.
– Что же, и очень просто, - сказала старуха, не уловив иронии.
– Так что же, потешить тебя, что ли, бабушка.
– Уж будьте милостивы, утешьте старуху. А то просто до смерти охота поглядеть, какие это такие они из себя есть. Я им и котлетку и сахарку принесла, чай, не побрезгают.