Очищение
Шрифт:
Этого оказалось вполне достаточно для того, чтобы брать кого-то из охранников живым не пришло дружинникам в голову. Все четверо могли быть довольны уже тем, что в ярости атакующие поспешили с убийством…
На носах танков от очередей пулемета погибли четыре молодых женщины и пятеро детей: две девочки и три мальчика пяти-двенадцати лет. Когда Романов верхом подскакал на перевал, их трупы уже сняли с машин (из них при беглом осмотре представлялось возможным восстановить лишь одну) и уложили на обочине. Над телом мальчика лет десяти, почти натрое перебитым пулями, жутко голосила прибежавшая из освобожденного лагеря еще молодая полуголая женщина — вырывала у себя клочья волос, билась о землю лицом, целовала ноги убитого и умоляла встать, просто встать, и все.
Стрелявший — четырнадцатилетний порученец Мишка Мазуров — прискакал вместе с Романовым, хотя тот пытался запретить. Но Мишка только яростно мотал головой. При виде женщины он даже не побледнел снова — почернел как-то. Неловко сполз с седла и пошел к ней, на ходу расстегивая большую кобуру «парабеллума». Встал рядом на колени, ткнул пистолет в руку раскачивающейся и непонимающе глядящей на него женщины и сказал тихо:
— Нате. Я его убил… — И огрызнулся вокруг — заранее: — Не делайте ничего! Ну, вы?!
И все замерли. Все. И конный конвой Романова. И сам Романов. И люди у танков. А Мишка вздохнул и наклонил голову.
Женщина удивленно посмотрела на пистолет. На Мишку. На мертвого мальчика. Опять на пистолет. Подняла его обеими руками и уперла в лоб Мазурову, прошептав — или выкрикнув, не понять было:
— За что?!
— Так было надо, — ответил мальчишка. — Ну… давайте. Давайте же! — Он стиснул кулаки и ударил ими по земле, по старому выщербленному асфальту. Со слезами крикнул: — Думаете, боюсь?! Не боюсь! И не стыдно мне — так надо было, надо! Мне… Стреляйте, ну?!
Женщина уронила «парабеллум» и, в каком-то дрожащем, судорожном движении подавшись вперед, обхватила уже в голос заревевшего Мишку, прижала к себе…
Убитого дружинника сожгли под салют из карабинов на большом костре над берегом реки. Пришло много местных, почти все ополченцы, например. Многие пришли семьями. Пришел и Горенышев. Романов смотрел, как со свистом и воем вздымается пламя, и думал почти удивленно, что это первая и пока единственная потеря в его экспедиции. Может, и у остальных дружин так же? Хорошо бы…
Романов вздрогнул — кто-то крикнул: «Счастливого пути!» — и этот крик подхватили многие вокруг. Ему подумалось о странности происходящего, странности выкрика, странности самого сожжения… и о том, что весь мир сейчас на грани, не то умирает, не то обновляется. Потом он нашел взглядом «Смешариков» — точней, наткнулся на них глазами: они все стояли тесной группкой неподалеку и смотрели на пламя. Потом Тоха вздрогнул — видимо, ощутил взгляд Романова. Быстро посмотрел вокруг.
И улыбнулся Романову.
Они провели в поселке еще три дня. Отдыхали, помогали местным — больше, впрочем, словами и объяснениями, — договаривались о возможностях встреч и о налаживании связей между Осипенковкой и Поманухами…
Горенышев признался, что элементарно боялся многое восстанавливать. Зачем, если бандиты легко это разрушат? Для чего запасаться сверх меры, если отберут? В результате теперь, получив трофейное оружие и уверенность в том, что у него есть целая цепочка союзников, он клятвенно пообещал по мере возможности наладить местную пищевую промышленность и, если получится, лично прибыть с докладом через пару месяцев.
— Радиостанции плохо работают, — жаловался он (они сидели с Романовым на крыльце дома мэра). — Вообще без связи останемся… У пожарных вертолет оставался, подняли они его в зиму. Что ты думаешь — разбило…
— У нас та же история, — ответил Романов. Он уже привык к тому, что Горенышев бесконечно жалуется. Это было не от беспомощности, а скорей попытка показать собеседнику, как много надо сделать, заставить его проникнуться серьезностью ситуации. — Вы, главное, о людях тут, на месте, позаботьтесь. Чтобы пересидеть. Просто пересидеть несколько лет.
— Да пересидим… — Горенышев проводил взглядом двух девчонок, промелькнувших на велосипедах в конце его тупичка, на площади. И неожиданно спросил: — Слушай. А… дальше? Дальше ты что мыслишь делать?
— Дальше мы не пойдем, — ответил Романов. — Только до вашего нового моря. А дальше… дальше что. Дальше Бурея… и вдоль берега Охотского — видимо, все мертвое. Там на берег плеснуло крепко. Через недельку к вам вернемся — и в обратный путь. Нам еще добираться, а до… — Романов хотел сказать про осень, но задумался.
— Интересно, Магадан цел? — спросил Горенышев, потирая колени. — Или… как Николаевск?
— Хотелось бы знать… — Романов вдруг выматерился: — Сидим на крохотном кусочке России и ждем зимы… аж страшно становится!
— Угу… только ведь я тебя не про это спрашивал. Про «дальше»-то. Так как? Дальше?
— А все-таки ты коммунист, дядь Никит, — задумчиво сказал Романов. — Даром что партбилет положил…
Горенышев хмыкнул:
— А если даже и так? Ты мне скажи, чем он плох был — коммунизм?
— Тот, про который тебе говорили? — уточнил Романов и, дождавшись кивка Горенышева, ответил: — Партией, дядь Никит. Пар-ти-ей. Коллективным решачеством. И коллективной безответственностью, следовательно. Возразишь?
— Нет, — буркнул Горенышев. — Было такое. И все?
— Не все. Еще тем, что после Сталина уж слишком много плясать вокруг «простого человека» начали. А по мне, так вот что: если кто простой — тот и вовсе еще не человек.
— Есть такое. Хорошо. Согласен. Все теперь? Или третье есть? — В голосе Горенышева не было ехидства, только интерес. Настоящий и глубокий.
— Третье есть. И последнее. Главное — всех накормить, обуть, одеть, согреть, позволить учиться. Это — главное. Но за этим идет не «улучшение быта». А расширение горизонтов. Всех и всяческих. И тогда быт наладится сам. Автоматом. А если начать людей с узким кругозором уже не кормить, а закармливать, не одевать-обувать, а позволять заболевать вещизмом… тогда рано или поздно такая политика заботы о левой пятке «приведет в конце всех в один конец». Потому что сытый, обутый, одетый и с денежками в кармане мещанин хуже любого зверя. Хуже самого себя, озабоченного, где пожрать. У него фантазии прут. Но — мещанские. Вот тебе и третье. Вот этих трех вещей я в новом мире не допущу. И я не один такой. И я не фантазер беспочвенный. Так как?