Один год
Шрифт:
Ему и тут, наверное, удастся выкрутиться, причем довольно ловко и даже трогательно.
– Пусть эта тайна навеки останется между двумя мужчинами, – сипло и сурово сказал Мирон. – В этом нет, гражданин начальник, бытового разложения. Эта история древняя, как мир. И вообще, первый мой срыв сделался из-за женщины. Я полюбил, но она принадлежала другому…
Как все жулики и воры, Дроздов был сентиментален. Он мог без всякого для себя труда пустить слезу по поводу выдуманной тут же истории. И лексикон у него был довольно-таки изысканный, от грубых слов его корежило.
– Она принадлежала другому, – повторил Мирон, – в то время как я тоже был связан узами брака. Я уважал свою супругу, она прекрасная женщина, вот с такими глазами. Моя покойная мамочка утверждала, что ее взор напоминает ей подстреленную лань. И все-таки та, другая, вся огненная, я ее называл Сирокко, – знаете, есть такой ветер, она…
– Ладно, – сказал Лапшин, – это к делу не относится…
И взглянул на Дроздова пустыми, очень светлыми, все понимающими глазами. Мирон задохнулся, облизал губы. «Знает! – подумал он. – Знает! Имеет доказательства. Корнюху он не взял, но Корнюха на меня написал ему письмо. Корнюха может все, этот мерзавец способен продать лучшего друга и своего наставника, чтобы выслужиться, он, конечно, написал письмо».
Вновь его прошиб пот.
Опять он задохнулся.
И тут уже наверняка проиграл тайм, проиграл глупо и совершенно безнадежно: скрипнуло открытое окно, и Дроздову показалось, что мяукнула кошка. И тотчас же он совсем одурел от страха при одном ничтожнейшем воспоминании. Нынче, когда его вели по коридору Управления к Лапшину, невесть откуда взявшаяся кошечка, маленькая и темная (он не мог сейчас точно вспомнить, была ли она темная или черная), перебежала коридор Управления. Ее кто-то звал – «кис-кис-кис», – уборщица, наверное, и сейчас это «кис-кис-кис» звучало в ушах Мирона погребальным звоном. Как он не обратил внимания сразу на эту кошку, почему он не отступил на три шага и не отплюнулся по правилам? Но, может быть, все-таки она была не черная?
И совершенно непроизвольно для себя Мирон спросил:
– Будьте любезны, гражданин начальник, сделайте одолжение, скажите мне, пожалуйста: кошечка, которая живет в Управлении, случайно, какого цвета? Я пошел в пари с одним гавриком…
– Что? – удивился Лапшин.
И тотчас же глаза его блеснули.
– Кошка-то наша? Мурка? А, черная, – произнес он серьезно. – Совершенно черная.
Дроздов впился в Лапшина глазами, веря и не веря, пугаясь и страстно ненавидя Лапшина за то, что он отгадал его испуг и посмеялся над ним, над самым уязвимым в нем, над его дурацкой суеверностью. «Ладно, Кириллин день еще не кончен, государь», – попытался успокоить себя любимой своей цитатой Мирон, но не успокоил, а, наоборот, вдруг почувствовал, что «Кириллин день» кончен, и не завтра-послезавтра игра будет окончательно проиграна и ответит он полностью за все, целиком, по совокупности.
Что-то заметил он в Лапшине сегодня новое, спокойно-уверенное, даже немножко насмешливо-скучающее. И это – сегодняшнее – больше всего напугало Дроздова. Логически рассуждая, без Корнюхи Лапшин ничего не мог сделать с Мироном, но Иван Михайлович не принадлежал к тем людям, которые были понятны Дроздову.
Старый аферист Сосновский, он же Полетика, он же Дроздов, он же Дравек, много прочитал в своей жизни, было у него время подумать, немало он и повидал всякого, чтобы научиться понимать нехитрую истину: не только очными ставками, перекрестными допросами или предъявлением улик и прочими юридическими тонкостями решается, в конце концов, судьба такой выдающейся личности, как он, Дроздов. Это все больше в книгах и в кинокартинах. А в жизни все и проще и сложнее. Судьба его – старого, прожженного, матерого жулика, афериста экстра-класса, легендарного выдумщика и сочинителя почти гениальных проектов – полностью в руках этого мужиковатого, такого простака с виду и такого умного человека, как ненавистный ему Лапшин. Этому начальнику со значком Почетного чекиста на груди, седоватому, невероятно спокойному, нужно для начала только одно: самому убедиться в виновности подозреваемого. И когда наступает это коротенькое мгновение, передышка после атаки, когда словно остывают светлые глаза Лапшина – тогда конец, точка, тогда деваться больше некуда. Тогда нужно спешить, вовсю спешить с чистосердечным, полным, искреннейшим раскаянием, когда непременно необходимо еще хоть разок поставить Лапшина перед неразрешенной загадкой, заинтересовать его, увлечь и разрешить ему эту загадку, не дожидаясь того, чтобы он сам разрешил. Это, разумеется, ничему не помогало, но давало некоторую надежду на смягчение наказания, на уменьшение срока. И в этих случаях Мирон выдавал. Ему нечего было терять, толковища он не боялся, уголовных от мелочи до самых крупных щук называл «быдлом». Чем меньше этой шушеры будет бродить по свету – тем лучше. В конце концов, он никогда или почти никогда сам не заваливал дело, ни разу он не «спалился» по собственной вине, заваливали его случайности, непредусмотренные, дурацкие, например, нынче его наверняка опознал где-нибудь кто-нибудь из дворников. Ну что ж, это еще нужно доказать, на дворника он не поддастся, на мякине его не проведешь. А вот потерпевший пусть его опознает – это будет интересно: поглядеть на человека, который сам, по своей воле, так, за здорово живешь, сунет голову в петлю…
Э, да что!
И сейчас, стараясь забыть о проклятой черной кошке, спеша поскорее отвести Лапшина от истории с ордерами, он кислым голосом подкинул кое-какие фамилии, назвал два дела о квартирных кражах, одно насчет текстиля. Лапшин вяло улыбнулся, пожал плечами:
– Так они ведь сидят, Дроздов, – что старое ворошить.
– Кто сидит? – недоверчиво осведомился Дроздов.
– Кузьмичев и Шпильман.
– Так там же не они главные, гражданин начальник. Главный – Цветочек.
– Положим, не Цветочек, а Шмыгло, – опять усмехнулся Лапшин. – Разве не так?
Дроздов утомленно опустил взор долу. Он и впрямь измучился. И с вялой тоской подумал, что для такой работы у него вышел возраст, не хватает здоровья, нет сил сопротивляться всесокрушающему натиску этого проклятого Лапшина.
– Водички попить разрешите? – тихо спросил он.
– Пожалуйста! – радушно ответил Лапшин.
И покуда Дроздов пил, Иван Михайлович нажал кнопку звонка. Все шло по заранее подготовленному расписанию, гладко, спокойно, разумно, продуманно. И невероятно, дико, чудовищно неожиданно для Дроздова.
Дверь неслышно отворилась, на пороге возник Василий Никандрович Окошкин, прижался к притолоке и сказал кому-то невидимому:
– Проходите!
Мирон издал горлом короткий, хрюкающий звук, стакан в его руке заплясал, золотисто-кофейные зрачки померкли, но тотчас же опять засветились, чтобы неожиданно исчезнуть под припухшими, темными веками. А Лапшин спокойно переводил взгляд с него на Корнюху, с Корнюхи на Мирона, и Вася Окошкин тоже поглядывал как Лапшин, с той только разницей, что Иван Михайлович совершенно не скрывал своего интереса к происходящему, а Окошкин соблюдал себя – он ведь уже не был мальчиком в сыске и не мог позволять себе разные не сдержанные железной волей проявления обывательского любопытства.
Иван Михайлович кивнул Корнюхе на стул, тот присел, осторожно шмыгнув носом. Белый, оплывший от постоянного сна – он все время спал в камере, спал сидя, стоя, спал всегда, – весь размякший, ни к какому сопротивлению больше не способный, неспособный даже к страху предстоящего конца, Корнюха равнодушно и спокойно стал повествовать о том, как по приказанию Дроздова, согласно тексту, им предложенному, Корнюхин старший брат Кузьма – большой в этом деле искусник – изготовил печатные ордера на право производства обысков и арестов. Ордера эти сделаны были не очень хорошо, в малом количестве, но имели круглую печать и номер, как полагается. Дроздов выплатил наличными Кузьме десять тысяч рублей…
Тут Корнюха задумался, как бы потеряв нить, за которую держался.
– Дальше что было?
– Дальше погостили мы у одного зубного техника в Парголове, – сказал Корнюха. – Техник дал адрес председателя артели «Текстильтруд» товарища Коркина и сказал нам, что именно у Коркина на канале Грибоедова в детской комнате под паркетом – третья паркетина от окна – сложены деньги на полмиллиона, не меньше. Гражданин Дроздов заполнил ордер на производство обыска и ареста, надел гимнастерку военного образца, галифе, сапожки желтые взял в комиссионке на Герцена, и мы прибыли по назначенному адресу. Я нашел дворника, и гражданин Дроздов с этим дворником в качестве понятого зашел в квартиру гражданина Коркина. Я находился на стреме, но дело было безопасное, и потому я у киоска пил жигулевское пиво… Гражданин Дроздов вынул из этого Коркина, как он мне сбрехал, не пятьсот тысяч, а всего двести, и я получил только двадцать.
– Только? – покачал головой Лапшин.
– Ага, только.
– Все?
– Потом гражданин Дроздов уехали отдохнуть в Симеиз.
– Так это было, Дроздов? – спросил Лапшин.
– Вам виднее! – сипло ответил Мирон.
Иван Михайлович нажал кнопку один раз. Опять Корнюха замигал глазами, словно засыпая. Мирон попросил разрешения взять газету «в виде веера, – сказал он, – немножко обмахнуться от этой жарищи».
– Обмахнитесь! – ответил Лапшин.
Бочков, загорелый дочерна (он был из тех ленинградцев, которые все свободное летнее время проводят на маленьком пляже возле Петропавловской крепости), в рубашке апаш, ни дать ни взять никакой не сыщик, а нападающий удачливой сборной футбольной команды, привел степенного, в годах дворника с канала Грибоедова, дом 9-а.