Один год
Шрифт:
– Давай побыстрее только, – сказал он, закуривая, – там ждать не станут.
Вахтер, увидев директора, не спрашивая пропуска, отворил ворота. Осторожно объезжая колдобины, Жмакин поехал по Второй линии и мимо больницы Веры Слуцкой, выскочил на Тучков мост. Громыхнули доски, с Невки потянуло холодной сыростью, осенним ветерком.
– Закрой стекло-то, – ворчливо велел Пилипчук, – застудишься в майке.
– Я не простудливый! – суховато ответил Жмакин. Больше всего он боялся заробеть начальства или заговорить с ним не так, как с другими людьми. «Проверочку мне делает! – зло подумал Алексей. – Тоже, инспектор!»
На Большом проспекте по Петроградской он посильнее нажал железку и покосился на Пилипчука, – тот как бы дремал. Для сокращения пути Жмакин поехал переулками, затормозил перед рвом, дал задний ход. Пилипчук сквозь дрему ровным голосом посоветовал:
– Впредь учти, хороший водитель предпочтет крюку дать несколько километров, нежели станет машину калечить по рытвинам да колдобинам. Запомнил?
– Запомнил, – нехотя буркнул Жмакин.
На повороте к шоссе Жмакин зазевался и едва не стукнул бамбером в задок автокачки, но Пилипчук вовремя схватил руль и вывернул машину левее. Замечания, однако же, никакого не последовало, дальше ехали молча. Генка в кузове встал, оперся на кабину локтями.
– Мотор хорошо знаешь? – вдруг спросил Пилипчук.
– Дай боже! – сказал Жмакин.
– Скромности тебе бы надо поболее! – посоветовал директор.
– А что в ней, в скромности?
Пилипчук на мгновение опешил. Стрелка спидометра дрожала на восьмидесяти.
– Я бы со скромностью и поныне этот щиток теоретически изучал, – сказал Жмакин. – А вот нескромный – и вас везу, пожалуйста, с ветерком.
В Новой Деревне Жмакин совсем обнаглел и, узнав, что Пилипчук будет здесь никак не менее часа, попросил разрешения «смотаться по личному вопросу на десять минут в Лахту». Пилипчук разрешил.
Геннадий, шваркнув сапогами по кузову, кулем свалился в кабину, жадно прикурил у Жмакина и рассказал, что очень переживал там наверху, особенно когда Алексей чуть не въехал в автокачку. Жмакин ответил, что это все пустяки, не такое еще случается в жизни.
– А ты куда это? – забеспокоился Геннадий.
– Да тут, в Лахту, по делу…
Болотца курились перед ним в потухающем свете осеннего вечера. Слева неподвижная, серебристо-свинцовая блестела вода, торчали тоненькие мачты спортивных яхт.
– Жмакин, а Жмакин, – сказал Геннадий, поворачиваясь к Алексею своим курносым лицом, – это правда или неправда, что люди говорят про тебя?
– А чего они про меня говорят?
– Мало ли…
– Ну чего «мало ли»?
– Вроде ты из преступного мира. Из жуликов. Неправда, наверное?
– Врут суки, – невозмутимо сказал Жмакин. – Ты, братан, не верь. Мало ли чего врут. Про тебя тоже треплют – спасения нет.
– Чего же про меня треплют? – быстро и испуганно спросил Гена.
– У-у, кореш, – сказал Жмакин. – У-у! – Он никак не мог придумать, что могли соврать про Геннадия, и только усмехался, покачивая головой. Потом придумал: – Будто у тебя две женки и два паспорта. По одному ты с одной записан, а по другому – с другой.
– А я вовсе и ни на одной не женатый! – радостно сказал Гена. – Чего выдумали.
И повторил:
– Два паспорта! Это надо же!
Машина, набирая скорость, плавно бежала по дороге, возле бесконечного ряда столбиков, беленных известью. Неожиданно сзади вырвался поезд – черный, длинный, с освещенными окнами, сердито взвыл и стал обгонять. Железнодорожный путь лежал рядом с шоссе. Жмакин нажал носком на железку газа, грузовик пошел вровень с паровозом, потом отстал от него, громкая песня раздалась из вагона, мелькнул красный сигнал, и опять стало тихо, сыро и холодно.
В засыпающей Лахте Жмакин остановил машину и, сказав Геннадию, что сейчас вернется, побежал по знакомым переулочкам. Все было тихо вокруг, печально и загадочно. Дорогу вдруг перебежала черная кошка. Жмакин с ожесточением плюнул, вернулся назад и побежал в обход мимо станции. Залаяла собака. Он окликнул ее негромко и услышал, как она застучала по забору хвостом. Он забыл, как ее звать.
– Жучка, Жучка, – шепотом говорил он. – Шарик…
Погладил по сырой шерсти и заглянул в Клавдино окно. Там сидел Гофман и что-то рассказывал. Лампа-молния горела на столе, покрытом плюшевой знакомой-знакомой скатертью… Гофман был выбрит, в пиджаке с галстуком, лицо его, как показалось Жмакину, имело нахальное выражение. Жмакин зашел сбоку и заглянул в ту сторону, где стояла Клавдина кровать. Клавдия лежала на кровати, укрытая по горло своим любимым пуховым платком, беленькая, гладко причесанная, и улыбалась. Сердце у Жмакина застучало. «Дочка небось в столовой спит, – думал он, – небось мешает». Уже задыхаясь от неистовой злобы, не помня себя, он наклонился, взял кирпичину и отошел, чтобы, размахнувшись, швырнуть в окно, но вовремя одумался и так, с кирпичом в руках, пошел назад по тихим и сонным переулочкам к шоссе. Возле шоссе он бросил кирпич в канаву, придал лицу выражение деловитости и влез в кабину. Геннадий пел длинную песню.
– Повидал дамочку? – спросил он разомлевшим голосом.
– Какую дамочку, – сказал Жмакин, – за папиросами на станцию бегал.
И, развернув грузовик, он с такой стремительностью поддал газу, что Геннадия откинуло назад и сам Жмакин стукнулся головой.
– Полегче бы, – сказал Гена безнадежным голосом, зная, что Жмакин все равно не послушается.
– Ладно, полегче, – ответил Жмакин и, отчаянно нажав сигнал, погнал машину в обгон осторожно плетущегося бьюика.
Состязание это продолжалось до самой Новой Деревни, – видимо, водителя легковой машины тоже заело. У дачи в зеленом переулочке стояло несколько машин, и Пилипчук сказал Жмакину, чтобы не ждал, он вернется не скоро.
– Может, подкинешь до общежития? – попросил Гена. – Чего-то притомился я нынче.
Жмакин «подкинул» Геннадия на Карповку, лихо развернулся и минут через двадцать загнал машину в бокс. Никанор Никитич спал. Страшная тоска вдруг сдавила сердце Алексея. Вздрагивая от вечернего холода, он накинул на плечи пиджак, подсчитал деньги – как раз на триста граммов и яичко, покурил, все еще как бы вглядываясь в лицо Клавдии, такое, каким видел его нынче, толкнул дверь и, предъявив вахтеру пропуск вышел из проходной с твердым намерением напиться. Но, представив себе Гофмана и его радость, когда он узнает, что «некто Жмакин» опять свихнулся, Алексей решил сейчас не пить, а посидеть в скверике и обдумать свое положение, тем более что до двенадцати, когда закрывалось ближайшее заведение, времени было совершенно достаточно.
Отвалившись на спинку скамьи, он сказал себе: «Значит, продумаем все сначала» – и опять представил себе Клавдию, но вдруг кто-то окликнул его, и тотчас же на соседней скамейке он увидел Лапшина, который, покуривая и отряхивая пепел в урну, исподлобья смотрел на Жмакина.
– Отдыхаешь? – спросил Иван Михайлович.
– Да вот вышел… подышать, – несколько смешавшись, ответил Алексей и поймал себя на смешной мысли о том, что Лапшин знает все его мысли, все огорчения и даже догадывается, что Жмакин собрался напиться.
– Живешь как? – спокойно осведомился Иван Михайлович.
– В смысле производства – нормально, – пересаживаясь к Лапшину, ответил Жмакин, – в личной же жизни имеются неполадки.
Внезапно, как это не раз случалось с ним в былые времена, Жмакин рассказал Лапшину подробно и горько, как был сегодня в Лахте и какой там «порядок чин чинарем» в отношениях между Клавдией и Федей Гофманом. Он рассказывал, сердце его бешено колотилось, слова были какие-то нелепые, то блатные, то вдруг он ругался, кося на Лапшина свои бешеные глаза.