Один год
Шрифт:
– А чего особенного, – дрожа спросонья, сказал Жмакин. – Что я, с кодлой не управлюсь?
Демьянов сердито усмехнулся.
– Самоуверенный товарищ! – сказал он.
– Да, уж в этом вопросе разбираюсь, – буркнул Жмакин.
– Ты не кусайся, – посоветовал Криничный. – Товарищ Демьянов это дело побольше тебя знает, как-нибудь разбирается…
И, не попрощавшись, ушел.
Жмакин запер дверь в часовне, укрылся, закрыл глаза. Бумага от Калинина лежала под подушкой. Завтра будет паспорт. И, засыпая, Алексей подумал: «Миллионы в валюте вам обойдется жизнь товарища Жмакина! Миллионы или даже миллиарды!»
В октябре
Поезд идет на юг
Путевку Окошкин привез Ивану Михайловичу в клинику.
Лапшин уже похаживал, но был все еще бледен и выглядел словно бы невыспавшимся. Однако Вася солгал, что Ивана Михайловича теперь не узнать, здорово поправился, совсем даже помолодел.
– Но? – удивился Лапшин, продолжая разглядывать путевку: путевка была солидная, красивая, напечатанная жирной краской, и состояла из трех разделов – из корешка, промежуточной бумажки загадочного назначения и собственно путевки. Нумератором были проставлены номера, и печать тоже имелась – фиолетовая, неразборчивая, пребольшая. – До того солидно сделано, что можно подумать, будто поддельная! – сказал Иван Михайлович.
Окошкин рассказал последние новости: было письмо от Бочкова; насколько можно понять, написано оно где-то в Западной Белоруссии. Николай Федорович здоров, ни разу не ранен, дает понять, что скоро вернется домой. Лапшин слушал внимательно, кивал. Потом Вася рассказал про Митрохина.
– Прямо цирк был, Иван Михайлович, честное слово. Я как раз в приемной находился у Прокофия Петровича. Гляжу, Альтус туда прошел, Алексей Владимирович, за дверь за нашу за знаменитую, белую с золотом…
– Да уж дверь знаменитая! – усмехнулся Лапшин.
– Конечно, звонок. Галя Бочкова за телефон: «Товарищ Митрохин, к начальнику». Наш Андрюша – на полусогнутых, но когда туда заходил, эдак, знаете, огляделся, дескать, какая тут мелочь сидит в приемной. Еще не понимал. Наверное, много разных писем написал в инстанции… Уже после всего…
– Это точно, этот – писатель! – опять усмехнулся Лапшин.
– То-то, что писатель. Зашел, а вторую дверь забыл затворить. И в первой осталась щелка. Минуты три весь страшный суд продолжался. Сначала ничего слышно не было, а потом Прокофий Петрович, видать, из всех крепостных орудий сразу дал. Галя Бочкова обстрелянная, но едва со стула не упала. А на меня смех напал. Некрасиво, конечно, но вы знаете, как у меня на нервной почве…
– Да что ты! – удивился Лапшин. – Первый раз слышу. С чего это ты опять такой нервный сделался?
Вася пропустил вопрос Лапшина мимо ушей и рассказал дальше, как, пятясь, вышел из кабинета Баландина Митрохин, какой он был не то что бледный, а синий, и как в открытую дверь еще долго, словно «лев», рычал Прокофий Петрович.
– Короче, я для вас оформлял отпускные в финчасти и там опять напоролся на Андрюшу. Я – для вас, а он – для себя. В общем, получал расчет. С пламенным приветом…
Против ожидания, рассказ этот совсем Лапшина не обрадовал. Иван Михайлович даже ненадолго помрачнел и, отвернувшись от Васи, закурил, пуская дым в коридорную форточку.
– Ну, еще какие новости? – спросил Иван Михайлович. – Как личная жизнь? Как Лариса с тещей?
– Ревнуют меня, – со вздохом произнес Окошкин.
– И справедливо?
– Какая тут может быть справедливость! – воскликнул Вася. – Вы же сами знаете – Бочков в армии, вы – заболели, сколько нас осталось?
– Ужас!
– Вам – смех, а мне – слезы, Иван Михайлович. Я же молоденький еще!
– Мы моложе тебя были и Бориса Савинкова брали. Не жаловались.
– Так и я не жалуюсь, но только в отношении Ларкиной ревности…
– Как там Жмакин?
– С паспортом ему чего-то волынят, все бумаги есть, а Гвоздарев тянет. И Жмакин из меня душу мотает.
– Пустили его грузчиком работать?
– Это Давид Львович пробил. Они с Балашовой за него поручились, так что в этом смысле порядок…
Съев по рассеянности почти всю передачу, которую он привез Лапшину, Вася уехал, а Иван Михайлович, собрав все пятиалтынные в палате, спустился в вестибюль звонить Гвоздареву. Но Гвоздарев нынче в Управлении не был.
Во второй половине дня Ивана Михайловича выписали. Кадников, клюя носом, ждал в машине у ворот клиники. День был сухой, холодный, ветреный. Покуда Иван Михайлович шел по аллее к проходной, желтые листья шуршали под ногами.
– Осень! – сказал он, садясь рядом с шофером. – И как быстро повернуло.
– Да, ведь вы порядочно пролежали, – вздохнул Кадников. – Не день и не два. Куда поедем, Иван Михайлович?
Лапшин велел ехать «к парку» – так он всегда говорил, когда заезжал к Катерине Васильевне. И сердце у него стучало, когда поднимался он по знакомой лестнице и звонил в знакомую дверь.
Балашовой дома не было.
У стола, поджав ноги в шелковых носках, ел арбуз артист Днепров. Пиджак его висел на спинке стула, расположился он тут по-домашнему и, увидев Лапшина, почему-то присвистнул.
– Да, отдохнуть вам не мешает, – сочувственно сказал Днепров. – Вид у вас неважнецкий…
И добавил, усмехаясь:
– После сорока у нас, у мужиков, возраст лезет наружу. Никуда его не спрячешь. И разуться охота там, где разуваться бы не следовало, и полежать после обеда часок клонит, а ежели что непредвиденное, то задаешь себе дурацкий вопрос: «А к чему это непредвиденное?» Согласны?
Говорил он неожиданно искренне, и Лапшин согласился с ним. Днепров отрезал ему арбуза, Лапшин поел и поднялся.
– Так что же передать Катерине? – спросил Днепров.
– Вот адрес, – сказал Иван Михайлович, кладя на стол листочек из блокнота. – Ежели пожелает – может быть, напишет.
– Ну, она письма писать не любительница, – усмехнулся артист. – Это я по себе отлично знаю…
По лестнице Иван Михайлович спускался нарочито медленно, надеясь встретить Катю. И дома, укладывая чемодан, все ждал ее звонка, и на вокзале, стоя под осенним дождем у вагона, ждал, что она появится, но так и не дождался. Словно в насмешку, уже когда поезд начал двигаться, примчалась Патрикеевна с пирожками и курицей, с огурцами и булкой, которые он забыл. Криничный кинул ему пакет в окно. Иван Михайлович поймал его на лету, вздохнул и, радуясь тому, что теперь долго можно молчать, сел на диван.
Ночью Ивана Михайловича, по всей вероятности, лихорадило. А может быть, он устал и оттого, что не увидел Балашову, и оттого, что по телефону попытался объяснить Гвоздареву все, что он о нем думает, и от всего нынешнего, непривычного после клиники и железного ее распорядка, дня.
Лежа на покачивающейся полке с открытыми глазами и глядя на синий огонек ночника, он до рассвета восстанавливал в памяти тот вечер, силясь привести в порядок отдельные воспоминания и сложить все в цельную картину. Но ничего толком из этого не получалось, Иван Михайлович курил, пил нарзан и порою в полусне силился сказать ту речь, которую так и не сказал тогда.