Одиннадцатый цикл
Шрифт:
Зал объяло молчание.
– Есть возражения? Возражений нет.
Финальный удар молотка определил судьбу девочки.
Глава двадцать третья
Далила
Есть на свете предания древнее времени. Их пламя давно отжило свое – но тлеет еще одна такая легенда, кою шепчут опасливо, страшась навлечь на свет ее уголька взгляд утеса Морниар. Молвят, что однажды были сотворены семь реликвий из семи первородных цветов, некогда раскрасивших Минитрию. Каждая – орудие особенного свойства. Если они существуют, то неведомо, где ныне сокрыты.
– Еретическое писание изгнанного ученого. Брициус Ливвери
Мать Винри будила мое любопытство. Сразу я ее не раскусила: хорошая ли, строгая или добрая, жестка или ласкова? Стан тонок, на щеках румянец, глубокие глаза – под стать двум мрачным неподвижным ледникам. Волосы спрятаны под изгибами покрова с золотым кантом, а шея и грудь укрыты платком.
Сразу после заседания незримые руки оттянули меня в сторону. Эрефиэль не скрывал беспокойства, что-то обещал, но что именно? Как я отвечала? Этого память не сохранила.
Меня вывели из здания суда на воздух, где уже ожидала сказочного вида карета на изогнутом замысловатом каркасе – казалось, его завили из распущенных локонов. Карету изысканно оторачивала золотая кайма.
Дверцы были двойные, под ними – ступенька, а внутри лучились киноварным багрянцем столь изысканные подушки, что я стыдилась сесть. Особенно в грязной ночной сорочке. Мать Винри устроилась напротив.
Мои руки на коленях стиснули сорочку в ком – в такой же ком все сбилось и в душе. Пальцы на ногах поминутно сжимались, сучили друг о друга. Взгляд приклеился к полу кареты, мерно катящей в потоке экипажей по улицам Клерии.
Мы почти не говорили. Монахиня роняла редкие фразы и указания, я молча кивала – вот и все. Что бы я сейчас услышала от мамы? Вернее всего, слегка потянула бы меня за ухо и шепнула: «Что нужно сказать?»
– Спасибо, – робко вымолвила я. Поблагодарить как подобает не хватало сил.
Мать Винри помотала головой.
– Пока не стоит, дитя. Быть может, еще успеешь меня невзлюбить.
Я сильнее сжала ночнушку и вновь сломленно, боязливо подала голос:
– Куда мы едем?
– В монастырь Праведниц.
Почти не доводилось о нем слышать. Отец, бывало, упоминал церковь вскользь, но не мне лично и всегда с уважением. Почему такое чувство, будто всем вокруг известно что-то, чего я не знаю? Для меня это всего лишь обособленный женский монастырь.
– Я стану Праведницей?
Монахиня кивнула.
– А как это? – добавила я.
– Будешь жить с нами, заботиться о святых образах Семян и Владык. Церковь – это место, где царит почтение. В церковь приходят вознести Владыкам молитву, преклониться перед ними. А еще там раз в год собирают великую подать для лордов.
На улице шумела толпа. До меня доносились смех и бодрая речь – слишком оживленная, чтобы разобрать изнутри кареты. Да и мешала этому тоска.
– А с родителями можно увидеться?
Лишь этот вопрос монахиня обошла молчанием.
Карета остановилась, кучер открыл дверцы… и увиденное меня потрясло. Я затрепетала, невзирая на то что сердце уже успело закаменеть.
Мрамор монастыря был столь белым, что я сочла его слоновой костью. Над окружающими домами возвышались его огромные двойные врата – казалось, под рост истинного великана, пусть и не очень широкие. Стены были, вероятно, этажей в пять, хотя сказать наверняка трудно.
На вратах красовались рельефы двух женщин лицом к лицу, скрупулезно вырезанные от ресниц до морщинок на струящемся священном одеянии. Обе – на коленях, руки молитвенно сложены в замок, головы склонены в вековечном благоговении. А эти напряженные точеные ноги с упертыми в пол пальцами и поднятыми пятками! Я так залюбовалась этим произведением искусства, что даже не заметила ступеней.
– Осторожнее. – Настоятельница не шла, а почти парила над ними.
Неужели она и откроет врата? Откуда только возьмет силы? Наверное, надо постучать? Детские наивные вопросы отпали сами собой, когда снизу врат я разглядела неприметные обычные двери.
Внутри по длинным начищенным коридорам расхаживали исключительно женщины, и все, под стать матери Винри, в белом – в знак невинности и благочестия. Бурный молочный ручей меж голых, аскетичных стен. Я напоследок возвела глаза к желто-серому небу. Пахнуло чем-то безжизненным.
– Не стой! Нужно еще тебя отмыть! – Мать Винри втолкнула меня в поток сестер.
Я вошла в полупустое помещение. По счастью, мыться мне позволили самой.
– Не засиживайся. Мать Маргарет поможет одеться, и затем отыщи меня.
Лязг двери пробрал тело. После неумолчного гула тишина давила на уши. Мне дали время обдумать прошлый день, и я вдруг сообразила, что даже не пыталась трезво вместить в уме происходящее.
По плиточному полу комнаты стелился мягкий пар. Посередине стояла непривычно большая деревянная ванна-лохань. Скинув ночную сорочку, я оглядела грязевые кляксы на себе и подошла, бережно влезла в воду.
Чудодейственный жар объял мое скрюченное тело, тотчас расковывая холодные конечности и расслабляя сведенные судорогой пальцы на ногах. Я погоняла, поплескала воду туда-сюда.
Сколь неуловима и скоротечна эта передышка, минута покоя перед новым нырком в пучину. Каково же быть Праведницей, молиться, разговаривать кротко и умиротворенно?
Засохшая грязь отходила кусками с кожи и таяла, а с ней из пор вытекали воспоминания о доме, о скучных деньках, о встречах с друзьями. Как я за что-то дулась на Фреда. Как Бен ссадил коленку, слезая с дерева, и рыдал, умолял не рассказывать маме с папой. Память вытекала, теряя привычные очертания, рвала себя на клочки, покуда не истекла до последней капли.
– Мама говорила, что Хаар обладает безграничными возможностями, – произнесла я в пустоту ванной. Вот бы и мне истаять в туман, соскрести краски с холста и написать себя заново.
Подходила к концу дарованная мне передышка. Я жесткой щеткой принялась отскребать самые заскорузлые пятна грязи. Взгляд упал на дорожку шрамов, что говорили об утрате, о скорби, о любви. Я скользнула пальцем по их бугоркам, как по меткам в календаре, силясь припомнить, когда какой нанесла.
Один – в тот день, когда Бен особенно рьяно помогал по хозяйству. Естественно, с новым пером за ухом. Хорошо помню, потому что порез вышел глубже и шире и тогда меня на миг охватил приступ паники.
Другой будил смутное воспоминание, как Фредерик молча отдает мне свой кусок хлеба. Я взяла – не от голода, а потому что он редко так искренне проявлял чувства.
Где-то среди отмеченных рубцами дней был самый первый, когда измученное сердце билось как будто издали, а прерывистые вздохи спотыкались друг о друга. Я ничего не чувствовала. Тогда впервые и вспорола руку, чтобы с кровью излить из себя горе и гной истлевающей души. Этот шрам где-то здесь, затерян в полчище собратьев.
Палец скользил ниже. Вот день, когда отец взволнованно преподнес маме серебряное ожерелье…