ЖАНРЫ

Одинокий волк. Жизнь Жаботинского. Том 1
Шрифт:

"Рассвет" привел к революции в мышлении и настроениях русской еврейской общины. Гепштейн описал бедность и слабость сионистского движения, но, скорее всего, не в полной мере. В 1904 году оно наверняка обеднело и ослабело еще больше. За два-три года до того сионизм занимал центральное место на русско-еврейской арене. Естественно, доминировало чудесное появление Теодора Герцля, магия его личности и отвага дипломатических усилий. Подавленное и забитое еврейство Восточной Европы вдруг обрело вождя, на равных общающегося с королями, султанами и премьерами, обладающего достоинством наследника престола древнего народа и действующего с мастерством европейского дипломата; вождя, пришедшего с богатого Запада, открывшего для себя свой народ, — и отдавшегося ему целиком. Евреи почувствовали и увидели искреннее сострадание, глубокое сочувствие, двигавшие им. Благодаря ясному интеллекту и интуиции он постиг сущность их бед и одновременно устремился к осуществлению единственно возможного решения проблемы: воссозданию национального очага.

Его практическое предложение было шедевром исторической импровизации. Оттоманская империя, правившая Палестиной, находилась в состоянии упадка. Турцию называли "больным Европы", ее финансовые дела представляли собой острейшую проблему. При наличии определенной суммы можно было бы купить право владения и заселения евреями земли, опустошенной и разоренной веками мусульманского имперского бесправия. Можно спорить, действительно ли оправдались бы выкладки Герцля, найди он в 1901 году нужную сумму — пятнадцать миллионов английских фунтов. Безусловно, неудача Герцля была напрямую связана с отказом богатых евреев-финансистов — Ротшильдов и Гиршей. Крушение надежд, отчаяние за страдающий народ привели его к идее Уганды как временного пристанища. Но Уганда так или иначе оставалась иллюзией; реальностью же была Земля Израиля. Она жила в сердцах людей, в их молитвах, в их каждодневном существовании.

Раскол произошел в одночасье. Герцль внезапно попал под обстрел как самый заурядный политик. Сам факт дебатов об Уганде на 6-м конгрессе сионистов в 1903 году, означавший, что дорога в Палестину закрыта, нанес рану в самое сердце сионистского движения.

Единство в рядах движения сохранило эмоциональное родство между Герцлем и оппозицией в конгрессе, но рана еще сочилась спустя год, когда обнаружилось, что Уганда была всего лишь первым ударом в надвигающейся трагедии. Сердце Теодора Герцля, после восьми напряженных лет нескончаемого труда изменившего лицо еврейской жизни, не выдержало. В июле 1904 года наступила смерть: ему было всего сорок четыре года.

Тогда казалось очевидным, что судьба просто-напросто сыграла злую шутку с еврейским народом. Траур сменился растерянностью, разочарованием и отчаянием. Многие из тех, кто следовал за Герцлем, отошли от движения. В еврейских кругах ширилось влияние апологетов социализма, социальной революции, свержения царского режима. С их точки зрения именно этот путь должен был уничтожить угнетение, дискриминацию, лишения, насилие, подавлявшие еврейство России, и привести к расцвету равенства русской нации свободных граждан. Чуть ли не в одну ночь сионистское движение было вытеснено со сцены.

Группа "Рассвета" высилась скалой среди песков отчаяния и пораженческого настроения, поглощавших, как казалось, движение и его вождей и последователей. Она подняла свой голос именно в этот период; вскоре она стала важнейшим, по существу единственным инструментом, поддержавшим жизнь в сионистском движении и вновь превратившим его спустя короткое время в главную силу российской еврейской общины.

"Рассвет" не ограничивал себя исключительно распространением традиционной сионистской идеи. Прежде всего, его целью было создание и укрепление необходимых основ сионизма: чувства собственного достоинства, гордости за еврейское наследие. Авторы "Рассвета" заняли предельно ясную и решительную позицию по вопросу об истинных причинах положения евреев. Эта позиция была исторически важной; ее урок и ее эффективность не ограничиваются определенным периодом времени и страной.

Евреи, писал "Рассвет", требуют равенства не потому, что представляют древнюю цивилизацию, не потому, что в их рядах столь многие внесли вклад в общественный прогресс в самых разных сферах. Евреи требуют равенства не потому, что они особенно праведны или задались целью быть всем полезными. Они стремятся к собственному процветанию и с чувством собственного удовлетворения понимают, что они таким образом укрепляют экономику. Ни благодарности, ни наград они за это не просили. Они не собирались быть "светочем для других народов", чьим-нибудь наставником. Требуя гражданские права для всех, они требовали равенства в этих правах по единственной очевидной причине, что, как и другие, они принадлежат к роду человеческому. Проецируя таким образом примеры человеческого достоинства, "Рассвет" противостоял не только царскому режиму и русскому обществу. Он бросил вызов еврейским либералам, социалистам и ассимиляторам, обычная позиция которых была вечно оправдывающейся и извиняющейся: мол, если бы евреи не были сверхправедными, сверхталантливыми, одаренными сверхцивилизованными предками, им не причитались бы элементарные права, которыми пользовались и к которым стремились их сограждане-неевреи. Таким образом они соглашались с неравной меркой, бывшей (и оставшейся) одной из характеристик антисемитизма повсюду в мире.

С другой стороны, "Рассвет", опять-таки единственный из еврейских периодических изданий, использовал богатые интеллектуальные ресурсы для борьбы с иллюзиями относительно эмансипации, будто бы способной принципиально разрешить еврейский вопрос. В прогрессивной Западной Европе эмансипация уже наступила — и каковы результаты? Ядовитый немецкий антисемитизм, "научный" австрийский процветали по-прежнему. С особой драматичностью его отвратительное лицо проявилось во Франции именно в период восхваляемого либерализма. Еще свежа была память о томящемся на Чертовом острове Дрейфусе. Считать, что именно в России, России повсеместных погромов, солнце эмансипации растопит сердца "жидоненавистников", было иллюзией и западней; сторонники такого представления вели свой народ к вершинам отчаяния. Снова и снова из Петербурга слышался довод: только автоэмансипация, верная еврейской истории и культуре, может привести к решению вопроса. "Рассвет" не преуменьшал трудностей такого пути, весьма зыбкой перспективы достижения цели в ближайший период, но он требовал четкого понимания, непоколебимой отваги, непрерывной деятельности и верности еврейскому наследию [71] .

71

"Одесские новости", 3 января 1908.

Вместо Альталены в еврейской общине зазвучало имя Жаботинского. Все критики и обозреватели того времени подчеркивали, что он захватывал читателя богатством языка и несравненностью стиля своих статей не меньше, чем их содержанием. Не было больше легкого освежающего тона фельетонов Альталены. Здесь проявился, как скоро выяснилось, другой характер. Юмор присутствовал по-прежнему, но исчезла беззаботность. Серьезность описываемого положения, судьбоносность текущих дебатов мобилизовали новые глубины мысли, выраженные новой лексикой и более свободным стилем, пронизанным безошибочно ощутимой, хоть и сдержанной, страстью. Кое-кто из коллег выражал озабоченность этой переменой, но Жаботинский писал, руководствуясь своим умом и сердцем.

Шехтман, обсуждавший это с Жаботинским много позже, объясняет с емким немногословием: Жаботинского больше не интересовало поклонение ему как вундеркинду; его жизнь захватила великая любовь.

Свидетельством влияния его работ даже на посторонних, более того, посторонних, глубоко враждебных его идеям, служат воспоминания Николая Сорина, обязанностью которого было представление статей русскому цензору. Отношение к "Еврейской жизни" и к "Рассвету" было жестоким и непререкаемым. Но именно откровенные статьи Жаботинского вызывали снисходительность. Оппоненты открыто выражали восхищение. Сорин пишет: "Часто, когда они готовились черкать по ведущей статье номера (обычно неподписанной), я упоминал, что она написана Жаботинским, и они отступали, — чтобы его не огорчать".

Но не только печатное (в "Рассвете") слово вновь вдохновляло общину. Другим, еще более мощным фактором, обладавшим побудительной силой, невиданной прежде в сионистском движении, стал ораторский дар Жаботинского. Его одесская слава оратора и быстро сформировавшегося полемиста не прошла незамеченной вождями российского сионистского движения. Уже в начале санкт-петербургского периода, на фоне плеяды великих ораторов блестящей столицы империи Жаботинский дебютировал с огромным успехом. Он наэлектризовал еврейскую общину на мемориальном митинге после смерти Герцля. В качестве вступления он прочел свое стихотворение "Стенание", а затем произнес речь, озаглавленную "Во время шивы" По существу эта речь была страстным утверждением его собственного кредо, значительно углубленного особенным впечатлением, которое на него произвел Герцль. "У нас наступили кардинальные перемены, — сказал он. — Мы были пробуждены к жизни контактом с почвой, брошенной под наши ноги Герцлем".

Жаботинский, конечно, осознавал уже тогда, какую великую личную жертву принес Герцль своим драматическим прыжком в гущу еврейских проблем, пренебрежением всем, что было ему дорого, разрушенной семейной жизнью, растратой своего капитала.

Справедливо задаться вопросом, не повлиял ли этот аспект жизни Герцля на его собственную готовность отказаться от комфортабельного существования и надежности блестящей карьеры в литературе. Спустя несколько лет в статье "Ваш новый год" он писал: "Для меня существует только мое завтра, только моя заря, в которую верю всем трепетом моего существа, и ничего мне больше не нужно… Я когда-то сильно чувствовал красоту свободного, не рядового человека, "человека без ярлыка", человека без должности на земле, беспристрастного к своим и чужим, идущего путями собственной воли над головами ближних и дальних. Я и теперь в этом вижу красоту. Но для себя я от нее отказался. В моем народе был жестокий, но глубокий обычай: когда женщина отдавалась мужу, она срезала волосы. Как общий обряд, это дико. Но воистину бывает такая степень любви, когда хочется отдать все, даже свою красоту. Может быть, и я мог летать по вольной воле, звенеть красивыми песнями и купаться в дешевом плеске ваших рукоплесканий. Но не хочу. Я срезал волосы, потому что я люблю мою веру. Я люблю мою веру, в ней я счастлив, как вы никогда не были и не будете счастливы, и ничего мне больше не нужно" [72] .

72

Гепштейн, стр. 45.

Поделиться с друзьями: