Одинокий волк. Жизнь Жаботинского. Том 1
Шрифт:
Это протест молчанием, без голоса, без шума. Каждый из нас уединился в своих стенах, переживая свое горе, подавляя свой гнев. Велика эта боль и неописуемо унижение".
В другой статье газета лаконично сообщала: "Вчера также вынесен приговор насильнику двух еврейских женщин, 21 года и 15 лет: пятнадцать лет принудительных работ. Из всех насильников судили только двоих". Еврейский общинный совет выступил с заявлением, что эти двое не были арестованы полицией. Их задержали работники "Хадассы" на третий день погрома.
Еженедельник "а-Поэль а-Цаир" емко выразил самую суть невыразимых чувств общины. Автор, переживший Кишиневский погром 1903 года, писал: "Жизнь в Иерусалиме невыносима для наделенных душой и чувством — это тяжелее, чем после погрома в Кишиневе. Там состоялся суд — и там под суд не отдали тех, кто пожелал защитить себя и своих жен и детей" [735] .
Элияс Гильнер так описывает в своих мемуарах прибытие в тюрьму: "Нас зарегистрировали и перевели в большую, темную комнату. Нас остригли до кожи черепа; бороды, однако, оставили нетронутыми. Нас обмыли водой, всего лишь оставившей нас с ощущением, что мы грязнее, чем были. Затем нам выдали своего рода униформу, сочетание заношенных и залатанных рубах без пуговиц и штанов, когда-то бывших голубого или серого цвета.
735
Гильнер, стр. 377.
Представить себе, сколько носились эти "одеяния" до нас, было невозможно. Нам также выдали грубые деревянные сандалии. И это было все — ни нательного белья, ни носков. Все наше личное имущество — полотенца, расчески, зубные щетки, мыло, носовые платки и даже туалетная бумага — было отобрано. Нас лишили и материала для чтения; в наших камерах не разрешалось даже Библии" [736] .
Через какое-то время Жаботинского перевели в камеру девятнадцати. Можно к вам присоединиться, почтенные заключенные? — спросил он с улыбкой, когда за ним захлопнулась железная дверь. — Каков ваш приговор?
736
Там же, стр. 375–376.
— Три года принудительных работ.
Он разразился смехом:
— По сравнению с моим ваше наказание детское. Мне выдали 15 лет принудительных работ и по прошествии их — высылка из страны. Это-то я называю вещью серьезной. Но уверяю вас, ни вы, ни я не пробудем здесь и пятнадцати месяцев" [737] .
Как прошла следующая неделя, описано во фрагменте, оставленном Жаботинским.
"8 вечер нашего пребывания в Московии: чувствовалось, что сникаем духом, но и поднять его не оставалось чем. Всю неделю мы старались превратить нашу камеру в клуб: мы читали лекции, рассказывали истории — позднее, в Акре, вспоминая эти семь дней, мы называли их Гептамерон. Тюремный цирюльник обрил наши головы, а мы смеялись; они обменяли нашу одежду на облачения, достойные этого учреждения, а мы смеялись; мы отказались от еды, просили мясного супа и не получили его, и всю неделю ели лишь арабский хлеб, окуная его в какую-то нашинкованную траву, названия которой я не знал, — но мы смеялись.
737
Здесь фрагмент обрывается. Он был, как видно, написан в конце 1920-х годов и должен был послужить введением в его воспоминания о заключении в Акре. Он и назвал его "Акрская крепость". Английский перевод его "Слова о полку" был даже задержан, потому что он хотел добавить это как послесловие. Но не дожил до этого.
Как-то явился британский офицер и отобрал все наше движимое имущество: свечи, расчески и книги; мы смеялись.
После захода солнца мы задремывали в полумраке, каждый на своей тонкой подстилке, расстеленной на каменном полу. Каждую ежедневную каплю яда мы глотали смеясь. Но капли в нас накапливались и медленно отравляли дух. В тот восьмой вечер мы уже молчали, и, несомненно, каждый из двадцати (поскольку Малка, герой Старого города, был переведен из нашей камеры на второй день и нас осталось 20) думал то же самое: 'Что ждет дальше?"
Неожиданно явился посетитель. Громкий голос произнес имя Жаботинского. Это был полковник Сторрс, попросивший его собрать вещи и следовать за ним.
Вам нет нужды собирать все самому. Кто-нибудь из полицейских их возьмет.
— Собирать-то нечего, — сказал я. Железная решетка открылась; я сказал товарищам, что постараюсь дать им знать, что произошло или происходит. Я вышел и дверь захлопнулась за моей спиной. Я увидел за Сторрсом начальника иерусалимской полиции. Он удостоил меня военным салютом, как в минувшие дни, и я тоже, по привычке и рассеянности, поднес руку к моему необритому виску. Британский тюремный офицер меня, конечно, не приветствовал. Он отвел глаза.
Мы передвигались церемонно. Впереди шел, как поводырь, тюремный офицер, Сторрс и я за ним, а начальник полиции позади. Они привели меня в комнату, в два раза большую, чем та, которую я оставил. В ней стояла железная кровать с матрасом, и на столе горела масляная лампа.
Сторрс показал мне комнату жестом отшлифованной вежливости, как владелец замка, приглашающий гостя в гостиную, и сказал:
— Это для вас одного. Вы сказали, что у вас нет вещей? Мы их сейчас же доставим. Я сам их принесу; не хочу, чтобы к вам домой явился полицейский и напугал дам. Здесь нет мебели: господин X. (начальник полиции), пожалуйста, доставьте немедленно два стула и стойку для мытья, и таз и обеденный стол несколько лучше, чем этот. Немедленно! Я отправляюсь к вам домой. Au revoir, до скорого свидания, сэр!
Он отбыл, за ним проследовали офицеры и полиция, и они даже не заперли за мной дверь.
Я подозвал одного из полицейских-арабов, меланхоличного юношу, в обязанности которого входило доставлять нам хлеб и траву, и сказал ему на базарном английском, доступном ему, передать Джонатану Блументалю (нашему "официальному переводчику"), что меня повысили, но что я не забуду страдающих Израиля.
Через полчаса послышался скрип ворот у главного входа, голоса, и снова шаги; шаги полицейского, тащившего какую-то ношу, шаги Сторрса, славящие его сапожника, и еще какие-то шаги, которые я не сумел распознать попросту из-за полного изумления: перестук высоких женских каблуков. Женщина? Здесь, ночью? Кто-то постучал. Голос Сторрса спросил:
— Можно зайти?
— Заходите.
Он открыл дверь, но не вошел: стоя на пороге, он поднял руку в салюте, сказал:
— Прошу, мадам, — и я увидел свою жену.
— Боюсь, что это в нарушение правил, — пояснил Сторрс, — но, чтобы обставить комнату, требуется женская рука.
Нагруженный полицейский переступил порог: два чемодана, зеркало! Не припомню, что еще. Вошли еще двое полицейских в сопровождении начальника полиции, внеся мебель, кто-то еще внес поднос и на подносе — полные тарелки и бутылка вина из Ришон ле-Циона.
— Все в порядке? — спросил Сторрс. — Прекрасно. Тогда я оставляю мадам здесь. У меня дела в городе. Я вернусь через час и отвезу ее домой.
— Генерал, — спросил я, — а как же с моими товарищами?
— Не беспокойтесь, сэр. Я сделаю и для них все, что смогу.
Он вышел, за ним проследовала полиция, они закрыли за собой дверь и заперли замок. Из-за двери я услышал, как Сторрс приказал не беспокоить господина и госпожу Жаботинских, пока он не воротится.
Моя жена расхохоталась:
— Он сделает все возможное! От него-то это не зависит. Из Лондона прибыл приказ обращаться с вами как с политическими заключенными. Он все же мил. Он сам паковал почти что все и еще напомнил не забыть книги и бумагу, и набрать в ручку чернила, и сам предложил мне придти сюда. Утром вас всех доставят в Каир. Вам там приготовлена квартира (он так и сказал "квартира") в бараках Каср-эль-Нила.
После того как ее отвез домой Сторрс, постучался начальник полиции, вошел, отдал военный салют и сказал: