Одна неделя в июне. Своя земля
Шрифт:
— А Дачник? Тот никогда не промолчит.
— Тот в народники меня произвел, — пренебрежительно ответил Владимир Кузьмич. — К массам, говорит, подмазываюсь, в общем подвел базу.
— Он такой, подведет, — хохотнул Климов.
Дачник — Завьялов. Эта кличка пристала к нему пластырем несколько лет назад. В ту пору он, инструктор райкома партии, захваченный общим порывом, изъявил желание работать в селе, и его послали председателем в отстающий колхоз. Семью Завьялов оставил в городе, сославшись на то, что жене требуется постоянный врачебный контроль, сам квартировал у одинокой старухи в чистеньком домике со стеклянной верандой, обсаженной кустами сирени. В конце весны в доме появлялась молодая пышнотелая женщина с двумя девочками в белых пикейных панамках, и тогда их розовое и голубое платьица весь день мелькали в палисаднике. В жаркие часы мать с детьми направлялась на речку, и когда шли по селу, бабы выглядывали в окна и говорили: «Председательша пошла. Дачница». Мать и девочки, в одинаковых желтых купальниках, часами лежали на песчаном берегу, и мальчишки, обходя этот пляжик, купались в других, неудобных местах. Иногда на речку приезжал сам Завьялов и, отпустив шофера, растелешивался до трусов, ходил по берегу и бросал земляные комья в воду. Девочки отыскивали комья и подносили ему, а мать лежала на песке и, опираясь на полную круглую руку, с мечтательной улыбкой следила за ними. Мальчишки вылезали из речки и, хоронясь за кустами тальника, издали наблюдали за ними и удивленно переглядывались: председатель бил лягушек.
Через два года Завьялов из рук в руки передал бразды правления своему сменнику и вернулся в город. В колхозе, где он был председателем, вскоре забыли о нем, только кличка Дачник прилипла к Завьялову и тянулась за ним, как тень…
— Ты еще не привык, к сердцу близко принимаешь, — говорил Климов, испытывая благожелательность к Ламашу оттого, что мог сочувствовать и утешать. — Действуй как в драке, — с расчетом, с умом, а то синяками заплывешь. Так-то, дорогуша. Напрямик одни самолеты летают, у них заднего хода нет, а ты умей отступить.
— На кривой выезжать?
— Зачем на кривой! Где уступи, а где ломи свою линию, какая же это кривая.
— Ты как заяц наделаешь скидок и доволен: обвел охотников, — подмигнул Владимир Кузьмич и без уверенности добавил: — Нет, видно, скидками не обойдешься.
— Чудак! — сказал Борис Сергеевич, подбирая корочкой остатки соуса на тарелке. — Начал ты хорошо, а теперь на попятную подался. Я ведь знаю, почему Георгий Данилыч потянул тебя на бюро, и давеча знал, когда ты у Башлыкова спрашивал. Протасов сам вчера говорил — весь день у меня пробыл.
— Скажи, не ты ли напомнил ему, а? Ведь это ж твои гектары за тебя подчищаем.
— Нет, честно, Владимир Кузьмич, я перед тобою свят, — Климов даже постучал по своей объемистой груди щепотью. — Мне-то с чего в чужой огород заглядывать. А свеклой, сам знаешь, меня сверх меры нагрузили… Ну, и как ты решил?
— Буду сеять.
— Сейчас?
— Сейчас, — Владимир Кузьмич твердо заглянул ему в глаза. — Выше головы не прыгнешь, как ни ловчи. Ты думаешь, бессмысленно?
— Да-а, умнесенько, ничего не скажешь. — Климов разлил водку по стопкам, выпил и, оглядев закуски на столе, придвинул к себе банку с консервами. — Ну и дела, мальчики! Ха-ха! — Он не рассмеялся, а раздельно, издевательски произнес это «ха-ха», точно насмехался над кем-то.
— Ну, а ты что сделал бы? — с досадой спросил Владимир Кузьмич.
— Я-то? Что тебе сказать, — проговорил Климов и, подумав немного, оживленно продолжал: — Ты послушай одну байку. Лет пять назад посеял я кукурузу в пяти полях. Ну, на трех она королева королевой, войдешь, будто в лес. — Он поднял руку с растопыренными пальцами высоко над головой. — А на двух и поглядеть нечего, заросла, аж страшно, один сорняк скаженный. Вот, думаю, беда. Ей-богу, сна от нее, проклятой, лишился, за что ни возьмусь — все она перед глазами. А тут, как на грех, приезжает в колхоз второй секретарь обкома, Логунов Александр Петрович, помнишь его? Нахрапистый мужик, так и прет медведем. Вези, требует, на свою кукурузу, погляжу, какая она у тебя. Пропал, чую, а делать нечего, везу. Приехали на первое поле — хороша, вижу, понравилась ему. А у меня, мол, вся такая, мы на нее, матушку, чуть не молимся. «Не ври, говорит, знаю вашего брата, любите одну сторону медальки показать». Ладно, повез на второе поле, на третье. И повсюду она стеной, зайдешь в рядки — одно небо видно. «Вся?» — спрашивает. «Вся!» — «А сколько у тебя гектаров?» — «Пятьсот». А у меня там и трехсот не было. «Врешь, не будет тут пятисот, меньше». — «Зачем врать, для себя растим, для себя стараемся, давайте хоть сейчас обмерю». А сам дрожу: ну, как не поверит? Слава тебе, поверил. Поехали дальше, и как раз мимо самой плохой кукурузы, а там наше стадо пасется. Но я уже орел орлом, теперь вывернусь, думаю. Стала машина рядом с пастухом, а я громко так, чтобы пастух слышал: «Тут наши поля кончаются, а это уже наших соседей, чужой области. Вот полюбуйтесь их кукурузой, я такую и на корню не держал бы». Александр Петрович покачал головой и спрашивает у пастуха: «Чья кукуруза?» А у меня ребята дошлые, с полслова понимают, что к чему. Мы, говорит, не вашей области. Александр Петрович даже выругался: что же вы такое дерьмо вырастили, глядеть противно? «Куда денешься, не удалась», — отвечает мой пастух, а сам на меня лупится: так, мол? Так, так, киваю ему, молодец. Ну, думаю, вывернулся, в соседнюю область не поедет проверять, да и лестно ему: у соседей, мол, кукуруза хуже, чем у нас… Вот, дорогуша, как бывает, тут главное — не теряйся, держи хвост трубой.
— Кого же ты обманул?! — удивленно пожал плечами Владимир Кузьмич.
— А никого, — невинно вздохнул Климов. — Отвел от себя нагоняй — и то хорошо, кукурузу все равно не поправишь. А Логунову что, он через неделю о моей кукурузе и не вспоминал, мало ли у него дел.
Владимир Кузьмич подумал, что по-своему Климов прав и не имеет смысла спорить с ним, однако снова спросил:
— Ну, а на моем месте ты как поступил бы?
Глаза Бориса Сергеевича зажглись добродушным весельем.
— Ты меня лучше не пытай, в таких делах я не советчик. Скажешь потом: скидкам учу. Ты, дорогуша, своим умом живи, не занимай у других.
С председателем колхоза «Восход» Владимир Кузьмич сошелся ближе, чем с другими своими соседями. Непонятно, чем он привлекал людей, то ли грубоватой общительностью, то ли своим неизменным добродушием, однако никто не допускал, что он так прост, и все находили его прижимистым, но свойским мужиком. В прошлом бригадир тракторного отряда, да и то самоучка, из первых сельских трактористов, медленно поднимаясь со ступеньки на ступеньку, Климов за долгие годы председательства пообтерся, посолиднел, приобрел тот общий облик низового руководителя, любезный большинству начальства, когда рядом с осанкой самовластности незримо присутствует и покорность: я, мол, тверд в своей власти, но уважаю авторитет старших и ни на минуту не сомневаюсь в нем. Но порой его точно прорывало, и он шел наперекор, не боялся высказать свое мнение, когда другие колебались, и отстаивал его с упорством отчаяния. За этими его поступками угадывался ум хитрый и решительный, дотошно взвешивающий все обстоятельства. Его душу Владимир Кузьмич старался понять лучше, чем души других, и никого из председателей не хотел иметь другом, как Климова.
Только на улице, открывая ключом дверцы своей машины, Борис Сергеевич как бы между прочим сказал:
— Ты все-таки учти, ни один колхозник умным тебя не назовет, понял? А тебе жить с ними. Выговора и все прочее — это наше, людям до них нет дела.
5
Конечно, ему жить с ними, с их судьбой, значит, не все равно, как вся эта история скажется на его взаимоотношениях с людьми. Почти до ощутимости он представлял, как это произойдет. Вот он отдаст приказание бригадиру подготовить свекловичные сеялки, и тот удивленно вскинет глаза или, еще хуже, спросит, в чью головушку пришла эта замечательная по нелепости мысль. Собрать членов правления и совместно решить, как поступить, — спрос все равно с него: ты руководитель, тебе даны указания, ты и отвечай. Нет, никогда еще он не испытывал такого состояния, когда его существо как бы раздваивалось, — как ни крутись, приходится выбирать между «да» и «нет», и он запутался между этими двумя ответами, потому что в каждом была частица его души. Ну, сошлется на решение бюро райкома, все же колхозники станут потихоньку — а кто посмелее, и в глаза — посмеиваться над ним, и не только его, но и Протасова, и Гуляеву, да и бюро в целом сочтут за людей беспечных, равнодушных и к земле, и к людскому труду. Ничего не выиграет он, лишь других людей выставит с невзрачной стороны.
Один случай, свидетелем которого он был несколько лет назад, в ту пору, когда работал в райкоме партии, глубоко врезался ему в память, словно не заплывающая временем зарубка. Владимир Кузьмич однажды попал на собрание в колхоз, где председательствовал бывший директор мельницы, человек с выдумкой, или, как отзывались о нем мужики, «с царем в голове». По чьему-то совету, а может быть, в ненасытной жажде ломать привычное, он посеял суданку, невиданную прежде в округе, не пожалел добрый кус пашни. Напористо и весело верил он в свою удачливую звезду, но тем жестче сказались последствия: траву убрали — потом оказалось не вовремя, — на скотном дворе сложили огромные скирды, а коровы мычали от голода у набитых сеном кормушек. Некогда поверив ему, люди теперь с большим ожесточением попрекали за ошибку. Кто-то из молодых призвал взрастить кокосы и хлебное дерево и печеными плодами сдавать заготовки, а председатель не смел ответить на эту насмешку и поднять своей обесславленной головы… Нет, что угодно, только не такой позор!
— Я тебя до конторы довезу, — сказал Климов, когда впереди, на перекрестке дорог, замаячил путевой указатель с надписью «Заря мира» на стрелке.
— Не надо, я на повороте сойду, — отвлекаясь от неприятных воспоминаний, ответил Владимир Кузьмич.
— Так тебе километра четыре колтыхать, а на машине — за пять минут.
— Ничего, пока дойду, ветерком обдует, и все будет в порядке.
— Ну, смотри, своя голова — барыня.
Они расстались на повороте, и Ламаш полевой дорогой направился в Долговишенную.
Проселок выбежал на взгорье, зажатое раскустившейся сизо-зеленой рожью. Она уже поднялась выше колен и упруго сопротивлялась ветерку с еле слышным шорохом, похожим на тот звук, который услышишь, если прислонишь к уху морскую раковину. Далеко справа, за просторной луговиной, среди пышных, до самого комля одетых в молодую зелень ракит, речные плесы взблескивали зеркальным сиянием, и Ламашу казалось, что даже отсюда он различает ветреную рябь на воде. В небе тихо и торжественно плыли белогрудые, сияющие снежной свежестью облака и, словно одним своим величавым движением, смывали все прошлые горести. Богата и щедра была эта безотказно родящая земля! Она отдавала людям все, что имела, точно мать ребенку, и даже благодарности не требовала в ответ… «Здравствуй, небо, здоровье да воля, здравствуй, раздолье широкого поля!» — сказал Владимир Кузьмич со сладостно ущемленным сердцем запомнившиеся с детства стихи и, сняв фуражку, помахал над головой: он почувствовал себя так, будто возвращался домой после долгой томительной отлучки.