Одна неделя в июне. Своя земля
Шрифт:
Все эти дни Владимир Кузьмич провел в тягостном раздумье. Что толку в его ясном хозяйственном расчете! От кого ждешь справедливой оценки? От Завьялова? Умный в гору не пойдет, умный гору обойдет. Черт возьми! Сколько таких мнимо глубоких истин, ходячих фраз, за которыми прячутся, словно за колючей проволокой, чтобы оправдать равнодушие или бессилие, а изрекают их со значительным видом?! Виноват, конечно, виноват, что искал окольный путь, понадеялся на «заячьи скидки». Не так начал, Владимир Кузьмич, сам подставил шею: руби. И что удивительно, такие, как Завьялов, точно в сговоре, у них один курс, только о своем благополучии думают. А как взяться за них? С какой стороны подойти?
И словно в ответ на свои мысли, Владимир Кузьмич слышит наставительный голос Завьялова:
— Чудак ты, Ламаш, честное слово. Виноват кругом, а безвинной девочкой прикидываешься. Другой на твоем месте признал бы свою ошибку, и дело с концом… Напрасно упорствуешь, по-дружески говорю.
Завьялову думается, насквозь видит Ламаша: заварил кашу, теперь не знает, как расхлебать ее. Склонил бы голову, признал вину, можно было бы и посочувствовать, у кого не бывает промашки. Однако Ламаш упрямствует, гордость не позволяет полностью признать свою вину. Беда с такими скороспелыми вожаками.
— Тебя ведь предупреждали, а ты ноль внимания. И напрасно Георгия Даниловича вспомнил, не он ли первый был за строгача? — назидательно произнес Завьялов.
— Ладно, что было, то прошло, — сказал Владимир Кузьмич. — Скажи, неужели ты думаешь, что способен долго держать инициативу в узде? Так-таки и надеешься постоянно руководить с вышечки?
— С какой вышечки? — обрадованно подхватил Завьялов. — Партийное руководство — это вышечка? Договорился! Ты отчета себе не даешь, Ламаш, сплошная у тебя демагогия. Партия всегда руководила и будет руководить всей нашей жизнью, пора понять… А ты — вышечка!
— Извини! Но за партию тебя не считаю. Ты говори от себя, партию не пристегивай, не выйдет.
— Вот что, Ламаш, — точно изнемогая от бесплодных усилий, проговорил Завьялов. — Вижу, не хочешь признаться в своих заблуждениях, дело твое…
Обоим было ясно, что несогласие между ними может привести к еще большему раздору, если не к ссоре, но и Завьялов и Ламаш, внутренне ощетинясь, не могли сдержать свой запал.
— Одного не понять тебе, — с жесткой нотой в голосе сказал Владимир Кузьмич. — Не дорос ты до партийного руководителя, не по плечу занял пост. Мы и полчаса не говорим, а сколько раз ты угрожал мне. Ну, снимете меня. Думаешь, мне председательского поста жаль? За должность держусь? Нет, Завьялов, тебе не понять, — я за дело болею, только-только разбег начали, и сойти сейчас с дорожки обидно. И наши коммунисты так считают.
— Не без твоего влияния, — ответил Завьялов.
— Вот и загнул! Я, кстати, с собрания ушел, чтобы не мешать людям.
— Это не имеет значения, сторонники твои остались. Они за тебя горло драли.
— Опять ты со своей вышечки! Не мои сторонники, а дела, понимаешь, дела, которое мы начали. От него ты меня не отстранишь. Да это от тебя и не зависит… Потребуется — агрономом останусь.
— Еще посмотрим, от кого зависит, — обиженно сказал Завьялов.
Владимир Кузьмич отвернулся к окну, лицо его острее очертилось, резкие складки легли по углам рта. Вдруг на губах мелькнула невеселая улыбка.
— Не то обидно, что меня отстраняют от дела, — сказал он, — а то, что сделаешь это ты. Наверное, за геройство сочтешь, как же — проявил принципиальность, расправился с непокорным председателем. Командовать ты горазд, но не думаю, чтобы долго продержался, корешки-то у тебя все наружу, ты, как повитель, обовьешь живое дело и душишь.
Будто не слыша его слов, Завьялов проговорил:
— Твоя судьба в наших руках, Ламаш, не забывайся. Ершиться нечего, за все ответишь полной мерой.
— Ну что ж, пока твой час, — поднялся Владимир Кузьмич.
— Не беспокойся, рука не дрогнет, — вызывающе бросил Завьялов.
12
Собрание наметили провести возле клуба, на площадке, за штакетной загородкой, где по вечерам молодежь сходилась на танцы. Вынесли стол, накрыли красной скатеркой, установили трибунку, расставили стулья для президиума, а чуть дальше, на «пятачке», убитом танцорами до гранитной твердости, поставили скамьи. Пространства на площадке много, хоть ярмарку открывай, а кому недостанет места на скамьях, может расположиться на травке в узорчатой светотени под акациями, а то и просто на земле.
Пора открывать собрание, почти все в сборе, но Гуляева и Помогайбо где-то запропастились. Завьялов стоял отчужденно, без следа своей уверенной манеры, и вид у него был такой, словно его выставили напоказ вроде экспоната на выставке. Он предложил начинать — опоздавшие подъедут.
Владимир Кузьмич вышел к трибунке, развернул школьную тетрадь, разложил какие-то листки. Выглядел председатель буднично, по-домашнему. Он не надел праздничного костюма, как ни уговаривала Нина, незачем, не в торжествах участвовать. В полинялом до рыжины черном пиджаке, в рубахе с незастегнутым воротом, он ничем не отличался от многих мужчин, пришедших на собрание прямо с работы. Не отрываясь от тетради, ровным, тусклым голосом Ламаш рассказывал о прошедшей весне, и сотни глаз с взыскательной пристальностью следили за ним. Что-то новое рождалось в традициях, — никогда еще собрания не назначались в такое время, в междупарье, да и по Долговишенной уже прошел слушок, что председателя снимают за какую-то провинность. Как, какими путями доходит до ушей и становится стоустой молвой то, что рождено в тиши, за дверьми кабинетов, с глазу на глаз, необъяснимо. В Долговишенной мнения разделились. Сторонники незыблемости и порядка недоумевали; все, кажется, шло хорошо, в лад, устраивалось к общей пользе, и вдруг меняют председателя. Те, кто во всякой перемене обретали надежду выгадать что-то для себя, и вообще любители перемен раздували слухи. Они шумели больше всех и создавали впечатление большинства, к тому же их рвение подкреплялось житейским доводом: снимают, значит, что-то нечисто, нет дыма без огня. Ламаш знал об этих группках и толках и думал, что крикуны и на этот раз возьмут перевес, проголосуют снять — и все; в подоплеку, в обстоятельства никто вникать не будет.
Однако сухой, сплошь из цифр доклад председателя слушали как занимательный рассказ, хотя цифры и примеры, которые он приводил, сами по себе мало привлекали слушателей, — они знали о них, дело-то свое, кровное, до всех касаемо, да и опыт подсказывал им: весна лишь предшественница осени-запасухи, что еще та покажет, а надеждами амбары не загрузишь. А кое-кто слушал, как слушают запев хоровой песни, — кому-то нужно начинать, не сразу же объявятся ораторы. Даже ребятишки, пробравшиеся на собрание, вели себя смирно, испытывая гордость от участия в таком важном событии.
Так уж повелось в Долговишенной: какое бы ни было собрание, что бы ни обсуждали на нем, а первым выступал Павел Захарович Овчаров, более известный по прозвищу Канитель. Был он когда-то председателем сельсовета, возглавлял лавочную комиссию, на руководящей работе поднаторел и очень любил произносить речи. Поблескивая единственным глазом — на левом у него черная повязка, — со вкусом говорил он всегда об одном и том же. Изъяснялся витиевато, оснащая свою речь маловразумительными словами. Его можно не слушать, он «чокнутый», считали в селе, однако ни одно собрание не обходилось без него, и если случалось, что Павел Захарыч почему-то отсутствовал, казалось, чего-то не хватает, как если бы забыли избрать президиум.
И на этот раз Овчаров начал увлеченно:
— Заслушав авторитетное выступление уважаемого председателя, мы видим, товарищи, определенную линию демократического укрепления нашего общественного хозяйства. Опять-таки ни для кого не секрет, что колхоз располагает безотказной техникой и работы производятся в самонаилучшие агротехнические сроки и по указаниям науки…
Так он говорил пять, десять минут, извлекая из своего запаса вытверженные истины с видом значительным и даже возвышенным, и пределы его ораторствования ограничивались лишь долготерпением слушателей. Ни реплики, ни звонки из президиума не могли остановить его — не запнется язык Овчарова, будто он не слышит их, — тогда кто-либо из нетерпеливых начинал бить в ладоши, другие подхватывали, и оратор «закруглялся». Если в президиуме оказывалось свободное место, то Павел Захарыч приходил к нему со скромным достоинством и усаживался, а на лице выражалось удовлетворение удачным исполнением нелегкого дела.