Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Одна жизнь — два мира
Шрифт:

Я сообщила врачу, что это не мой сын, и что его матери в Москве нет, и что я постараюсь, сделаю все, что смогу, чтобы разрешили Сережку не эвакуировать, пока не приедет его мать, а врача попросила пока его не трогать.

Сережа действительно был тяжело ранен. Его ранили, когда он тащил раненого товарища с линии огня в окоп.

Я добилась того, чтобы Сережку оставили в Москве. Но это оказалась не такая простая задача, как я думала. Для этого я должна была дойти до самых, самых высших инстанций, так как этот приказ невозможно было нарушить ни под каким видом. Тогда многие бы захотели остаться в Москве. И все-таки я добилась того, чтобы его перевели в специальный госпиталь в Москве, где лежали раненые с такими же, но более легкими ранениями. Но это было далеко не все. Добиться разрешения вызвать его мать тоже требовало гигантских усилий, ведь я уже давно, еще весной начала об этом хлопотать, когда вернулся Сережа из плена.

И наконец, когда его мать приехала, мы с ней помчались в госпиталь, Сережа вышел к нам уже на костылях.

Мы вернулись из госпиталя поздно вечером и, как только сели пить чай, пришла телеграмма, в которой сообщалось о гибели в боях Сергея Сергеевича Исаичева. Мать в истерике решила снова бежать в госпиталь. Как мы ее не уговаривали, что это ошибка, что мы только что от него пришли, ничего не помогло. И в 11 часов ночи мы снова помчались в госпиталь, где все уже спали, подняли всех на ноги и не могли успокоить ее, пока они не разбудили и не привели к нам Сережу. Анна Михайловна тогда еще не знала, что ее старший сын Борис, которому исполнилось 19 лет, уже погиб, когда сбрасывали десантные войска за линией фронта.

Шуру похоронили в рост

11 сентября 1942 года мой брат Шура погиб, так, как гибли русские герои, не щадившие своей жизни во имя нашей победы. Он погиб в боях при попытке прорвать блокаду Ленинграда в районе Невских Дубровок — у станции Мга.

Он пошел защищать кусочек той земли, которую прозвали «кровавой долиной смерти». Пошел добровольно, мог не пойти, так писали мне его товарищи по оружию, те, кто был с ним рядом до последнего его вздоха.

Они писали: «Когда осколок мины пронзил ему грудь, он обратился ко всем:

— Идите, идите вперед, не останавливайтесь! Я отдышусьи тоже пойду за вами.

Это были его последние слова. Он скончался у нас на руках. Здесь и остался он навеки. Мы похоронили своего командира, друга и товарища в рости поклялись, что как только кончится война, если кто из нас останется в живых, мы вернемся на это место и поставим памятник нашему лучшему командиру, другу и товарищу». Похоронить в рост,как мне объяснили военные, в тех адских условиях, где трупы убитых лежали штабелями, это означало проявление исключительной любви и уважения к погибшему.

Остался ли кто-либо в живых из этих смелых, кристально чистых, честных, советских юношей?

Такого сына воспитал отец. Тот самый враг народа, которого осудили на 10 лет и сослали в дальние лагеря без права переписки. За что? И что может быть страшнееэтого?

Саша писал мне: «Я очень хорошо теперь понимаю отца, помнишь как он говорил: „Я никогда, никакой войны не хочу, но если кто-либо, хоть шаг переступит за наши границы, хоть на пядь нашей земли посягнет, то я буду один из первых, который до последней капли крови будет защищать нашу страну… Любите ее дети, берегите. Вы ее хозяева и вы ее защитники!“.»

К этому письму была приложена вырезка из военно-фронтовой газеты, выходившей в это время в осажденном Ленинграде. В ней снайпер писал: «На моем боевом счету уже много уничтоженных немцев, но за жизнь такого замечательного человека, каким был наш любимый друг, товарищ, командир, Александр Иванович Саутенко, это слишком малый счет».

Встреча 1943 года

Под Сталинградом и в Сталинграде в это время уже шли самые, самые тяжелые, самые ожесточенные бои. Недалеко от Москвы также шли жестокие бои, а окруженный Ленинград погибал от холода и голода. Положение было очень, очень тяжелое, казалось, критическое. Приближался новый 1943 год. Я очень хорошо помнила и не могла забыть, как мы встретили 1942 новый год. На улице, дрожа от холода и голода в трескучий мороз, как бездомные, в ожидании трамвая.

Во многих домах, как и у нас, из строя вышла вся отопительная система — полопались все отопительные батареи. Чтобы взяться за ремонт, нужно было ждать весны. Топлива также не было. Наш дом, как и все остальные дома, не отапливался еще два года. И единственное место, где можно было погреться, была кухня (газ в Москве во время войны не отключался никогда). Во всех остальных комнатах было так же холодно, как на дворе, если не хуже.

И все равно, я каждый раз с бьющимся от радости сердцем возвращалась с работы домой. Кухня была небольшая, и я до сих пор забыть не могу, какой ужас охватил меня, когда, вернувшись с работы, я увидела бледного, с воспаленными губками Володюшку. Он опрокинул на себя кастрюлю с кипятком и тяжело обжег руку, боль была невыносимая. И когда он спросил у меня: «Мама, я не умру от этого?» у меня подкосились ноги.

Ко мне на работе (это был номерной завод) подошел один военный и грустно сказал:

— Новый год, а так не хочется встречать его в казарме.

И я, недолго думая, предложила:

— Вот что ребята, я могу вас пригласить к нам, но предупреждаю, квартира не отапливается, будем сидеть в пальто.

Все с радостью согласились, и кто-то из них накануне Нового года на велосипеде даже елку притащил.

А 31 декабря нам принесли давно заказанную буржуйку и установили ее в детской спальне. Но для нее надо было достать еще дрова. За это взялся наш сосед, которому в наше отсутствие дали ордер на нашу квартиру и которому, кстати, так же как и нам вернули его квартиру напротив нашей. Вот он и получил ордер на один кубометр дров пополам с нами. И эти дрова надо было тащить на каких-то детских салазках черт знает откуда, с какого-то склада где-то далеко, за Чернышевскими казармами.

Здесь мы на наши саночки погрузили толстые, метровой длины, промозгшие насквозь бревна, которые с трудом можно было обхватить вдвоем. Одно бревно упало мне на руку, сломало кольцо, которое так глубоко врезалось в мой палец, что мне нужно было разжать его зубами, чтобы стащить. А когда мы с трудом тронули с места салазки, я поскользнулась и не упала, а грохнулась на землю с такой силой, что мне показалось, что у меня просто отнялись ноги. Но это было не все, эти бревна надо было еще затащить без лифта по лестнице, на шестой этаж, распилить, разрубить на мелкие щепки и затопить нашу буржуйку, что мы и сделали. Откуда только силы брались.

Трубу от буржуйки выставили в форточку, и я радостно затопила ее, чтобы согреть комнату до прихода наших гостей. А их уже набралось, ни много ни мало, человек 20.

Было уже темно, кто-то вдруг постучал к нам в дверь. И я с перепугу, что, может быть, при полном затемнении на дворе из нашей форточки в трубу снаружи видно пламя, в панике бросила на раскаленную до красна печку мокрую тряпку, которая была у меня в руках. От горящей тряпки комната наполнилась черным удушливым дымом. Надо было скорее гасить печь, открывать окна, чтобы проветрить комнату, а гости должны были вот-вот уже прийти.

Среди наших гостей было также несколько человек, только что вывезенных из блокадного Ленинграда по ладожской ледяной Дороге Жизни. Их воспоминания были не просто грустные, тяжелые, а страшные. Но настолько свежие, что им было трудно удержаться от воспоминаний о них.

Одна молодая женщина, жена полковника, рассказала, как при эвакуации, где-то в Финском заливе на ее глазах утонули ее муж и дочь. Другая рассказала, как в Ленинграде их поместили в одной комнате, где уже было несколько семейств, из-за экономии тепла. Здесь стояла буржуйка. В ней жгли все: антикварную мебель, книги, картины — все-все, что могло гореть, но самое страшное было, когда голод дошел до предела.

Поделиться с друзьями: