Однорукий аплодисмент
Шрифт:
– Сотню Берт Ривс оставил себе, – пояснил молодой человек. – Сказал, что в действительности сделал дело агента и взял себе десять процентов комиссионных. О, кстати, меня зовут Редверс Гласс.
Говард был вынужден попросить, чтоб он еще и еще повторил это имя, пока не уяснил. Я подумала, странное имя, хотя на самом деле почему бы ему и не быть настоящим, никаких причин на то нету.
– Ну, – сказал Говард, – очень мило с вашей стороны приехать сказать спасибо, так сказать, лично.
– Не так сказать, – сказал тот самый Редверс Гласс. – Это действительно лично я. – Я подумала: это немножечко грубо, однако Редверс Гласс говорил с такой милой улыбкой, что никак нельзя было обидеться. – Я пишу историю своей жизни, – сказал он, – В стихах. Девять сотен как раз очень кстати.
– Очень рад, – сказал Говард. – Слушайте, знаете, вам ведь нечего было проделывать такой путь, чтобы просто спасибо сказать. Вполне можно было письмо прислать или еще что-нибудь.
– Я подумал, – сказал Редверс Гласс, а мы очень глупо все так же стояли в гостиной, мы с Говардом все так же в пальто, – подумал, поеду, реально своими глазами увижу того, кто покровительствует искусствам. И, – сказал он, оглядываясь вокруг, – живет в муниципальном доме. С самой, – сказал он, неожиданно повернувшись ко мне, – что ни на есть очаровательной женой, если, конечно, это ваша жена.
– Слушайте, – говорит Говард, готовый разозлиться.
– Я хочу сказать, – сказал тот самый Редверс Гласс, – что она может быть вашей сестрой, нареченной или кем-то подобным. – Тут он как бы поклонился, весь расплылся в улыбке, и я чуть-чуть хихикнула.
– На какой поезд вы думаете успеть? – спросил Говард. – Вы, наверно, хотите пораньше вернуться в Лондон.
– В Лондон? – сказал Редверс Гласс, словно Лондон был дурной привычкой или типа того. – О нет, не в Лондон. Если в провинции могут найтись покровители искусств, именно в провинции мне и следует быть. Если Брадкастер порождает людей вроде вас, бескорыстных жертвователей на благое дело, Брадкастер – того рода место, которое я так долго искал. Никто в Лондоне никогда не поможет, никто, нет, совсем никто. – И он снова мне улыбнулся. Лет ему было, наверное, столько же, сколько и Говарду.
– С Брадкастером все в порядке, – сказал Говард. – Ничего особенно плохого в Брадкастере нету. Можно сделать и кой-что похуже, чем немножечко пожить в Брадкастере. – Он все время не сводил глаз с Редверса Гласса, как бы взвешивая его. – Есть в Брадкастере пара хороших отелей, «Ройял», «Джордж», «Висячая лампа».
– Что висячая?
– Лампа. А еще «Белый лев», четырехзвездный отель.
– Люди, подобные мне, не останавливаются в отелях, – сказал Редверс Гласс и как бы весь съежился, будто хотел показаться совсем замерзшим и маленьким. – Люди моего класса. Может быть, люди вашего класса останавливаются в отелях, но я и подобные мне – нет. – И он обернулся ко мне, очень быстро тряся головой, и от этого губы его затряслись – бр-р-р. И тогда я сказала:
– Что ж, давайте-ка лучше все выпьем по чашечке чаю. Холод сегодня адский, – и пошла его готовить. А Редверс Гласс говорит:
– Очень крепкий, пожалуйста. Я люблю очень крепкий.
– Получите такой, – говорю я, – какой я люблю. Что за наглость. – Но не могла удержаться, немножечко про себя усмехалась, шагая на кухню. Нечасто увидишь в Брадкастере людей вроде этого Редверса Гласса. Нечасто увидишь поэтов и тому подобное. Когда чайник вскипел, я выложила на тарелку немножко бисквитов, а еще вытащила из банки ореховый кекс, который купила неделю назад, но его ни Говард, ни я особенно не любили, потом заварила чай и понесла все в гостиную.
Говард как раз говорил тому самому Редверсу Глассу:
– Вы самозванец проклятый, вот кто, и я, будь я проклят, собираюсь вас вышвырнуть прямо па улицу. – А увидев меня, говорит: – Этот тип называет себя поэтом и писателем, я его попросил процитировать что-то свое, просто чтоб посмотреть, настоящий ли он, а то, что он процитировал, вообще не его. Это из «Посвящается его скромной любовнице» Эндрю Марвелла, 1621–1978. Он думал, я не знаю, думал, мы тут все дураки распроклятые.
Редверс Гласс улыбнулся мне и подмигнул, пока Говард его разносил в пух и прах, и сказал:
– Это просто проверка.
– Проверять меня не ваше дело, – рявкнул Говард. – Это я должен вас проверять, большое вам спасибо.
– Не за что, – сказал Редверс Гласс. – Ореховый кекс восхитительно выглядит. Мне, пожалуйста, по-настоящему большой кусок. – Я только обрадовалась, так как Говард его ничуточки не любил, и я тоже. И Редверс Гласс набил полный рот ореховым кексом и сказал Говарду что-то типа: – Шам-шам-шам. – А когда проглотил, говорит: – Вы – один из очень немногих когда-либо виденных мною людей, сумевших раскусить мой небольшой обман. Вы действительно удивитесь. Сейчас я действительно процитирую вам что-нибудь свое собственное.
Но я, чтобы остановить его, говорю: – Съешьте еще ореховый кекс, – что он и сделал, кусок больше прежнего. Он был очень голодный. В школе нас никогда не учили по-настоящему ценить поэзию. Тот самый Редверс Гласс казался голодным до полусмерти. Он прикончил ореховый кекс вообще без всякого труда.
Глава 14
Дело было довольно трудное – избавиться от того самого Редверса Гласса, хотя Говард хотел от него избавиться больше, чем я. Я часто слышала про поэтов, хотя в школе не слишком-то много, и для меня было настоящей новинкой, что один из них прямо тут, у нас в гостиной. Он был одет не очень-то хорошо, как я уже сказала, но видно было – что-то в нем есть, особенно когда разговаривает, голос милый такой, сплошной мед. А он все разговаривал и рассказывал нам, как учился в Оксфорде вместе с тем самым Ривсом из «Дейли уиндоу» и какой Ривс тогда бедный был, а семья того самого Редверса Гласса была очень богатая, хотя теперь она его вычеркнула или что-то еще, потому что он поэт и не хочет заняться семейным бизнесом, или типа того. Так или иначе, в Оксфорде, или в Университете, или как он там называется, Редверс Гласс помогал Альберту Ривсу деньгами, Ривс никогда не мог отплатить ему тем же, но все клялся, когда-нибудь сможет, и теперь это определенным образом сделал. Такая была история Редверса Гласса. Вдобавок он подмел все бисквиты заодно с ореховым кексом, выпил шесть чашек чаю, последнюю почти с одной водой. Тогда я спросила, не хочет ли он прихлебнуть из какой-нибудь нашей бутылки, на которую, как я видела, он поглядывал как бы с жаждой, он сказал да, и поэтому я плеснула ему того самого «Гранд Марнье» по ошибке вместо шерри, но он выпил, не моргнув даже глазом. Потом еще захотел, потом хотел начать декламировать свои стихи, но Говард говорит:
– Теперь идите в город, переночуйте в отеле, а потом решите, чем завтра захотите заняться.
– С Лондоном кончено, – сказал Редверс Гласс, – кончено, кончено, кончено. – Можно было сказать, это тот «Гранд Марнье» выходит наружу. – Будущее здоровых английских искусств в провинции. Да, о да, это здесь наиболее расцветет поэт и музыкант. – И еще вроде того: Лондон слишком велик, чтобы на кого-нибудь обращать внимание, и у него нет сердца, а в провинции дело другое.
Я не слишком следила за его речами, но никак не могла удержаться от тайных смешков. Так или иначе, Говард более или менее его выставил, слышалось, как он немножечко распевает на улице, настоящий счастливый поэт, как и следует быть с девятью сотнями Говарда в кармане, или в банке, или где он там их держал. Тут я захихикала по-настоящему громко, Говард тоже не сдержал улыбки. Теперь я приготовила ужин – раз уж мы при деньгах, купила русских крабов в банке, как раз примерно в то время очень подорожавших из-за каких-то проблем или чего-то еще, и мы съели их с уксусом и с картофельным салатом в банке, – и заварила еще чаю. После ужина мы ТВ не смотрели. Разглядывали вместо этого карты и всякие вещи и разговаривали про то, что будем делать на отдыхе; прочитали еще полученные в тот день письма, просительные письма от людей из города, – видно было, что кто-то болтает, кто-нибудь из байка или из конторы букмекера, но мы все письма прочитали, а потом сожгли, никто по-настоящему ничего не заслуживал.
Было около половины одиннадцатого, когда мы услышали громкий стук в нашу дверь. Говард, конечно, пошел. Мне тот громкий стук не понравился, точно громкость значила что-то ужасное, типа кто-нибудь умер или очень заболел. Я услышала голоса, и поэтому вышла в прихожую, на пороге стоял незнакомый нам полисмен, здоровенный тупой легавый с очень некультурным голосом, и этот самый легавый держал того самого поэта, Редверса Гласса. Видно было, Редверс Гласс очень пьян, так что Говард правильно сделал, попросив полисмена завести его в прихожую, не желая, чтоб это все видели какие-нибудь прохожие или соседи, гулявшие с собаками. Поэтому полисмен приволок Редверса Гласса за шкирку практически, прислонил к стенке, и мне ужасно хотелось хихикнуть, но я сохраняла серьезное выражение лица. Легавый говорит:
– Он был обнаружен пьяным и невыменяемым прямо у «Висячей лампы». – И Редверс Гласс с закрытыми глазами пьяно запел очень грубую песню про Улицу Тысячи Чего-то там под Вывеской Висячей Еще Чего-то там. – Все, что мы обнаружили у него в карманах, – сказал легавый, – при индентинфинкации, это чековую книжку и кучу банковских нот по пятерке, да ваш адрес, надписанный на бумажке, так что, подумали, лучше привесть его сюда. – И он очень сурово поглядел на Говарда, точно это Говард во всем виноват, что, в своем роде, по-моему, правда. – Может, он вам родня какая-нибудь, – сказал полисмен, – хотя по разговору на брадкастерского парня не смахивает.