ЖАНРЫ

Офелия. Одно из воспоминаний Виталина

Григорьев Аполлон Александрович

Шрифт:

Она бросила мне так резво и вместе кокетливо свой голубой шарф, когда встала за невестой…

Я один ходил с нею, я пользовался моими правами брата в пятнадцатом колене, пользовался своим беспритязательным положением в отношении к ней, клал руку на ее стул, сидя с нею, и она так близко наклонялась ко мне, что несколько раз я чувствовал прикосновение ее локонов… Меня самого озаряло ее сияние, я был весел, я был доволен собою. Мне было хорошо оттого, что во всем этом кружке – она чужда всем, кроме меня, – что она улыбается только мне, что ее глаза смотрят прямо и ясно только в мои глаза; мне было хорошо оттого даже, что ее отец смотрит на меня, как на родственника, которому в состоянии поручить, пожалуй, одному, отвезти свою дочь домой в карете… Глупо и смешно – а я рад бы был, если б кто-нибудь сказал о ней замечание, к которому бы я мог придраться… Я был молод до того, что чувствовал себя способным драться за нее на дуэли.

Я был рад даже тому, что Вольдемар поехал только для меня, что он бесился на непорядочность, что он хандрил и не замечал ореолы, которая окружала эту девочку.

– Вот, скоро, может быть, мне придется быть шафером, – сказал я отцу.

И мне стало грустно, мне стало больно – но за нее ли только, за ее ли будущее?…

Сегодня со мной такое сладко-болезненное состояние, что мне не хочется оторваться от вчера, от воспоминаний о вчера, от моего дневника…

Мне как-то неловко, как-то стыдно даже, и между тем в этой неловкости, в этом стыде так много счастия! Вчерашнее впечатление еще лежит на всем, лежит так, что нет сил возвратиться к прежнему взгляду на жизнь.

Сентября 5.

Впечатление неизгладимо, но оно тяготеет надо мною, оно давит меня, оно обратилось во что-то глубоко-грустное, болезненно-печальное.

Я взглянул нынче на себя… Желтый, почти зеленый, худой…

– Следствия безалаберной нравственной жизни! – заметил сзади меня Вольдемар. В его насмешке пробилось, однако, невольно сожаление и участие. Бедный! он также страдает…

И отдадут ее какому-нибудь Карпу Кирилычу – гладко обстриженному, облизанному, глупому, нравственному…

Бедное дитя мое, бедная Офелия… Да! Офелия… Невольно приходит в голову при взгляде на нее это имя, и не мне одному.

Вольдемар старался меня уверить, что все это вздор, что в ней нет ничего особенного.

Я давно не молился…

О, моя Елена, спаси меня, спаси меня!

Сентября 7.

Удивляюсь верности своих предчувствий: нынче приходил ее отец с объявлением, что за Лизу сватается жених, по рассказам его, человек с состоянием и офицер. Он просил совета моей матери, и смотр жениха назначен у нас сегодня вечером…

* * *

Да – это так, да и чего же можно было ожидать мне?

Через полчаса после приезда жениха я оделся и сошел вниз. Жених – маленький человечек, с обиженной наружностию и со всеми манерами пехотинца – сидел с моим отцом на диване; против них стоял ее отец со взглядом, устремленным на принесенный уже графин ерофеича. Матери моей не было, когда я вошел; мать Лизы сидела на креслах у печки. Разговор общий шел о строении дворца…

Она сидела у окна, на голубой козетке, играя концами шарфа, по-видимому спокойная, веселая, стараясь показывать вид, что ей вовсе неизвестна цель, для которой ее привели – да! привели, – это – настоящее слово.

Когда я вошел, отец мой обратился к офицеру:

– Мой сын, – сказал он, со всею простотою порядочности, сохраненною им, несмотря на жизнь вне того круга, к которому назначали его – его природа и образованность.

Офицер привстал и вытянулся: его маленькая фигурка показалась мне удивительно смешною. Он протянул руку: я ему поклонился.

И потом, видя, что разговор опять обратился к строению дворца, я подошел к ней и сел на другой конец козетки.

Мы говорили о прошедшем бале, со времени которого мы еще не видались, – я был недоволен ею, ее притворным равнодушием, ее явно ложным незнанием.

И между тем все-таки она была чудно хороша!

Вошла моя мать и через несколько минут вызвала меня в столовую.

– Говори с нею меньше, – сказала она мне, – ты хотя и брат, но все молодой человек, – жених может бог знает что подумать…

Итак, с первым появлением жениха женщина становится обреченной жертвой, которой не должны касаться профаны!..

Мне было досадно… мне становилось душно; я сел у противоположного окна и погрузился в самого себя… Ей было, кажется, страшно скучно…

Она и я – мы оба были дети.

Ее мать обратилась ко мне с просьбою сыграть что-нибудь. Я вышел в залу и сел за рояль; она также вышла и облокотилась на доску… Она, казалось, ждала, чтоб я начал разговор.

– Послушайте, – сказал я ей тихо и по-французски, – теперь дело идет о вас, о вашей жизни…

– Я вас не понимаю, – отвечала она с самым наивным изумлением.

– Мне и вам притворяться некогда – я вам говорю, что дело идет о вашем сердце.

– О сердце?… У меня нет сердца! – и она засмеялась.

– Gnade, Gnade f"ur dich selber… [13] – играл я почти с отчаянием. Подошла моя мать.

– Ну что, Лиза, нравится ли тебе жених? – спросила она.

– Жених! какой жених, тетенька? – говорила Лиза с аффектированным простодушием.

Мне было больно за нее, мне было больно за искажение ее природы… – я кончил играть – я ушел наверх.

И вот я один – и сердце мое разбито…

Неужели прав Вольдемар? неужели страдание – блажь, вздор, неужели все гадко, и все довольно гадостью?

13

Пощади, пощади себя самого (нем.).

Он хохочет злым смехом над моим отчаянием.

– Да тебе-то что? – говорил он, – разве ты влюблен в нее?…

И в самом деле, ведь она счастлива, ведь она больше ничего не требует, ведь она отрекается от сердца… Я должен радоваться ее счастию.

Так, по крайней мере, говорит нравственность.

Сентября 10.

Вчера было обручение. Она стояла веселая и спокойная, но на жениха смотрела она как на что-то совершенно чуждое и постороннее.

После обручения он пустился в нежности; она невольно отворачивалась.

И между тем – она была весела!

Все были довольны. Отец ее был пьян.

Когда мы шли домой, ночь была холодная, светлая: месяц вырезывался светло и ярко. Во мне жило в эту минуту прошедшее, я снова мечтал, я забылся… Нет, нет, – мое блаженство, мое страдание – только мое и ничье более; другие – не поймут его, ибо не знают его, ибо другие – от мира.

Но зачем же сердце просит доверенности, зачем стремится оно жадно разделить каждое святое, прекрасное впечатление?…

…Поговорим, мой милый,О Шиллере, о славе, о любви! – [14]

14

Намек на пушкинские строки из стихотворения «19 октября» (1825):

Поговорим о бурных днях Кавказа,О Шиллере, о славе, о любви.
Поделиться с друзьями: