Огнем и мечом (пер. Вукол Лавров)
Шрифт:
— Какой может быть штурм среди белого дня в эту пору? — ответил маленький рыцарь. — Займут только наш вчерашний вал, будут подкапываться под новый да стрелять с утра до ночи.
— Можно бы их и из пушек пугнуть. Володыевский понизил голос
— Пороху мало. При таком положении дел и на шесть дней не хватит. Но к этому времени король должен подоспеть.
— Будь что будет. Только бы наш пан Лонгинус, бедолага наш, прошел благополучно. Всю ночь я не мог заснуть, все только о нем и думал, а как заснешь, так его увидишь, и так жалко мне его было, так жалко. Это самый лучший человек, какого можно найти во всей республике, хоть отыскивай с фонарем три года и шесть недель.
— Почему же вы всегда насмехались над ним?
— Потому что у меня язык злее сердца. Да вы не грызите меня, я уж и так браню самого себя, и сохрани Бог, случится с ним что-нибудь, я до самой смерти не буду иметь покоя.
— Вы особенно не огорчайтесь. Он никогда не питал к вам злобы, и я сам слышал, как он говорил: "Язык дурной, а сердце золотое"…
— Дай ему Бог здоровья, моему великодушному другу! Положим, он никогда не умел говорить по-человечески, но искупал это сотнями достоинств. Как вы думаете, пан Михал, благополучно прошел он?
— Ночь была темная, а казаки после поражения страшно устали. У нас и то охраны почти не было, а у них-то уж и подавно.
— Дай-то Бог! Я поручил пану Лонгинусу хорошенько расспросить о нашей бедняжке-княжне, не видели ли ее где-нибудь. Я думаю, что Жендзян должен был добраться с нею до королевских войск. Пан Лонгинус, вероятно, не станет отдыхать и приедет сюда с королем. В таком случае мы скоро узнаем о ней.
— Я верю в изворотливость этого мальчика и думаю, что он каким бы то ни было образом убережет ее. Право, будь она моею сестрою, я не любил бы ее больше, чем люблю теперь.
— Вам она сестрой представляется, а мне дочерью. Ей-Богу, от этих треволнений борода моя окончательно поседеет, а сердце разорвется от горя. Только кого полюбишь — хлоп, и уже нет его, а ты сиди, тоскуй, переживай за него, думай… в особенности с пустым брюхом и дырой в шапке, сквозь которую, как через худую крышу, дождь так и льет на лысину. Собакам теперь в республике лучше, нежели шляхте, а нам, четверым, хуже всех. Как вы думаете, не пора ли нам отправляться в лучший мир? А?
— Я несколько раз думал, не рассказать ли нам обо всем Скшетускому, но меня удерживало одно: сам он никогда не говорит о ней, а если случайно что-нибудь услышит, то вздрогнет, словно его в сердце укололи.
— Говорите, говорите, растравливайте раны души, зажившие в огне войны, а ее там, может быть, какой-нибудь татарин через Перекоп за косу тащит. У меня просто в глазах темнеет, когда я представляю себе эту картину. Право, пора умирать, да иначе и быть не может, на свете одни только мучения и ничего больше. Только бы пан Лонгинус пробрался благополучно.
— Он более угоден Богу, потому что человек он доброй души. Но посмотрите-ка, что эти разбойники там делают?
— Солнце в глаза бьет, я ничего не вижу.
— Вчерашний вал наш раскапывают.
— Я же говорил вам, что будет штурм. Ну, пойдемте, однако, довольно постояли.
— Они роют не для того, чтобы идти на штурм, а для свободного пути к отступлению. Должно быть, по нему, кроме того, потащат и машины. Смотрите, лопаты так и сверкают! Уж шагов на сорок сравняли.
— Теперь вижу.
Пан Заглоба прикрыл рукою глаза и пригляделся. В эту минуту через расчищенный проход хлынула река черни и сразу залила пространство меж двумя валами. Одни тотчас же начали стрелять, Другие насыпали новые шанцы, которые должны были новым кольцом опоясать польский лагерь.
— Ого! — закричал Володыевский. — А вот и машины.
— Ну, значит, и штурм будет. Пойдемте отсюда.
— Нет, это другие, — сказал маленький рыцарь.
Действительно, машины, которые показались в проеме, были построены не так, как обыкновенные "гуляй-города"; стены их были решетчатые, покрытые одеждой и шкурами, и сидящие внутри стрелки, начиная с середины сооружения до его верхушки, могли почти безнаказанно поражать неприятеля.
— Пойдемте, пусть их там бешеные собаки загрызут, — повторил Заглоба.
— Подождите, — ответил Володыевский.
И он начал считать машины по мере их появления.
— Раз, два, три… У них, вероятно, порядочный запас… четыре, пять, шесть… идут все выше и выше… семь, восемь… всех собак на нашей площади перестреляют, потому что там должны быть стрелки exqulsitissimi… [97] девять, десять… каждую видно как на ладони… одиннадцать…
Вдруг пан Михал прервал свой счет.
— Что это? — спросил он странным голосом.
— Где?
97
Отборнейшие (лат.).
— Там, на самой большой… человек висит!
— Верно, — сказал Заглоба.
Вдруг Володыевский побледнел, как полотно, и пронзительно крикнул:
— Боже всемогущий, то Подбипента!
По валам пролетел глухой говор, словно порыв ветра пробежался по листьям дерев. Заглоба опустил голову, закрыл лицо руками и зашептал окаменелыми губами:
— Иисус, Мария! Иисус, Мария!
Говор все усиливался и перешел в грозный шум, похожий на шум набегающей волны. Все войско, стоявшее на валах, увидело, что на башне висит их товарищ по несчастью, рыцарь без страха и упрека, все увидели, что это пан Лонгинус Подбипента, и страшный гнев поднял дыбом волосы на головах солдат.
Заглоба, наконец, оторвал руки от лица. Страшно было смотреть на него: на губах его виднелась пена, лицо все посинело, глаза чуть не вылезли из орбит.
— Крови! Крови! — завыл он таким голосом, что все стоящие вблизи вздрогнули.
И шляхтич прыгнул в ров. За ним бросились все, кто был на валах. Никакая сила, даже приказ князя, не удержали бы этого взрыва гнева. Из рва они взбирались по спинам других, хватались руками и зубами за края вала, а кто выбрался, тот бежал вперед, не оглядываясь, бегут ли за ним прочие. Осадные машины окутались дымом и вздрогнули от грома выстрелов, но это не помогло. Заглоба летел впереди с саблей над головой, страшный, разъяренный, похожий на взбесившегося быка. И казаки, со своей стороны, пошли навстречу с цепами и косами, словно две стены столкнулись друг с другом. Но сытые собаки не могут долго сопротивляться голодным и бешеным волкам. Вытесненные из своих позиций, поражаемые саблями, казаки не выдержали напора, смешались и бросились назад к проходу. Пан Заглоба свирепствовал, как львица, у которой отобрали львенка, бросался в самую гущу схватки, резал, колол, топтал. Вокруг него образовалась пустота, а рядом с ним шел, как всепожирающий огонь, Володыевский.
Стрелки, сидящие в машинах, погибли все до одного, остальные казаки убежали назад. Солдаты осторожно сняли с башни пана Подбипенту и опустили его на землю.
Заглоба бросился на его тело.
Сердце Володыевского разрывалось на части при виде мертвого друга. Легко было понять, какою смертью погиб пан Лонгинус: все тело его было покрыто ранами от стрел. Только лицо оставалось нетронутым, за исключением одной раны на виске. Несколько капель крови запеклось на его щеке, глаза были закрыты, бледное лицо озарено улыбкой, и, если б не синеватая бледность, не холод смерти, сковавший его черты, можно было бы подумать, что пан Лонгинус спокойно спит. Товарищи взяли и понесли его на плечах в замковую часовню.