Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Огнем и мечом (пер. Вукол Лавров)

Сенкевич Генрик

Шрифт:

— Долго он хворал?

— Долго-долго! Раны то заживали, то вновь раскрывались. Много ночей пришлось мне просидеть у его постели (провалиться бы ему!). Нужно вам сказать, я поклялся спасением моей души отплатить ему за все, и хоть бы мне пришлось всю жизнь ухаживать за ним, я добьюсь-таки своего… Он меня оскорбил и поранил, а ведь я не кто-нибудь… я — шляхтич. И еще: мне сто раз представлялся удобный случай, около нас никого не было; я думал: пырнуть мне его ножом или нет? Но потом мне всегда бывало стыдно… больного, безоружного… нет!

— И ты хорошо сделал, что его, aergotum et inertem [62] , не убил. То было бы величайшею подлостью.

— Я и сам так думал, как видите. Еще я вспомнил, что когда меня провожали из дома, дед перекрестил меня и сказал: "Помни, что ты шляхтич, дорожи своей честью, верно служи и не дозволяй никому оскорблять себя". Он говорил, что если шляхтич совершит бесчестный поступок, Господь Иисус в небесах заплачет. Я все это запомнил и должен был отказаться от этого. А он начинает меня все больше и больше любить. Спрашивает: "Чем я награжу тебя?". "Чем хотите", — говорю. И не могу скрыть: одарил он меня всем щедро, а я все взял; думаю про себя: зачем это оставлять в разбойничьих руках? Благодаря ему и другие дарили мне кое-что, потому что его там все очень любят, и низовцы, и чернь, хотя во всей республике не найдешь шляхтича, который бы питал к черни такое презрение, как он…

62

Больного и безоружного (лат).

Тут Жендзян покачал головой.

— Удивительный он человек и, надо признаться, со шляхетской душой. А как панну-то он любит! Боже всемилостивый! Как выздоровел, сейчас к нему пришла Донцовна ворожить. Ворожила она, ворожила — все выходит плохо. Эта ворожея с дьяволом знается… Впрочем, она красивая. Высокая такая, зубы большие, белые, как у лошади, сильная; ходит — земля дрожит. И, видно, что-то перепутал Бог: стала она заглядываться на меня. Бывало, не пройдет мимо, чтоб не щипнуть меня или за рукав не дернуть; "Пойдем", — говорит. А куда я пойду? Того и гляди, нечистый шею свернет на сторону; пропало тогда все, что собрал. Я и говорю ей: "Мало тебе других!". А она: "Ты, — говорит, — полюбился мне". "Убирайся ты прочь"! А она все свое: "полюбился" да "полюбился".

— И ворожбу ее ты видел?

— Как не видеть! Дым, шипенье, визг, тени какие-то… я испугался даже. Она стоит посередине комнаты, брови дугой, и шепчет что-то, а то начнет сыпать пшеницу на решето. Зерна так и шевелятся, словно черви, а она все шепчет. О, пане! Если б он не был таким разбойником, то жалко было бы смотреть на него после всякой такой ворожбы. Бывало, побледнеет, как полотно, упадет навзничь и рыдает, просит панну простить его за то, что он пришел в Розлоги и перерезал ее братьев: "Где ты, кукушечка, где ты? Я бы на руках носил тебя, а теперь мне не жить без тебя!"… И опять: "Я рукой не дотронусь до тебя, рабом твоим буду, собакой, только бы очи твои на меня смотрели!". А то вспомнит пана Заглобу и зубами заскрежещет, и подушку кусать начнет… и так пока не заснет, да и во сне все стонет и вздыхает.

— А хорошего ему она ничего не наворожила?

— Может быть, потом, когда он выздоровел, а я ушел от него. Приехал ксендз Ласко, и Богун устроил так, чтоб я мог с ним ехать в Гущу. Они, разбойники, знали, что у меня много всякого добра, а я и не скрывал, что еду помочь родителям.

— И не ограбили тебя?

— Может быть, и ограбили бы, да, к счастью, татар в это время не было, а казаки боялись Богуна. Они же меня считают совсем за своего. Сам Хмельницкий приказал мне слушать и доносить, что будут говорить у воеводы брацлавского, если туда паны съедутся. Черт ему пусть доносит! Приехал я в Гущу, а тут подошли разъезды Кривоноса, отца Ласко убили, я половину своего добра закопал, а с половиною убежал сюда, потому что слышал, что вы усмиряете народ около Заславля. Благодарение Богу, что я застал вас в добром здоровье и хорошем расположении духа. Теперь — конец всему дурному. Говорил я этим злодеям, которые шли на нашего князя, что назад не вернутся. Вот им теперь! Может быть, и война скоро кончится.

— Ну, едва ли! Теперь, должно быть, война-то настоящая и начнется, с самим Хмельницким.

— А вы и после свадьбы воевать будете?

— Ты думаешь, что после свадьбы я стану трусом?

— Вовсе нет. Я отвезу отцу, что собрал, а потом мне хотелось бы опять к вам. Может быть, мне придется расплатиться с Богуном, а где же я его встречу, как не в поле? Не всю жизнь он будет хворать…

— О, какой ты злопамятный!

— Всякому своя обида горька. Я дал клятву и хоть в Турцию за ним поеду. А сейчас пока вместе с вами в Тарнополь. Зачем вы в Бар едете через Тарнополь? Ведь это не по дороге.

— Полк веду. А теперь давай завтракать. После завтрака и поедем.

— Я хоть сейчас, только лошаденка у меня измученная.

— Я велю тебе дать хорошую. На ней и поедешь.

— Покорно благодарю! — Жендзян весело улыбнулся. Это был уже третий подарок, считая кошелек и пояс, обещанный ему в Кудаке.

Глава XVII

Пан Скшетуский получил новый приказ и теперь отправился во главе своей хоругви в Збараж, а не в Тарнополь. Отряд шел медленно; весь край был опустошен, так что продовольствие приходилось добывать с великим трудом. По дороге попадались кучки людей, по большей части женщины и дети, которые просили у Бога смерти или даже татарского плена: в плену хоть бы есть давали по крайней мере. Было время жатвы, но отряды Кривоноса уничтожили все, что только могли уничтожить. Народ питался корой с деревьев.

В Збараже был большой съезд. Князь Еремия остановился там со всем войском, да, кроме того, съехалось немало шляхты. В воздухе пахло войной, о войне только и говорили, город и его окрестности кишели вооруженными людьми. В Варшаве партия мира, поддерживаемая в своих надеждах паном Киселем, брацлавским воеводой, еще не отказалась от своих намерений, вступить в переговоры с противною стороною, хотя и поняла, что, не имея сильной армии, переговоры вести бесполезно. Была объявлена всеобщая мобилизация, стянуты все войска, и хотя канцлер и высшие сановники еще не потеряли надежды на мирное разрешение вопроса, в шляхетском кругу преобладал воинственный настрой. Победы Вишневецкого сильно подействовали на умонастроения. Все горели желанием отомстить за Желтые Воды, за Корсунь, за тысячи замученных жертв, за позор и унижение. Имя грозного князя покрылось новою славою, и в связи с этим именем от берегов Балтийского моря до Диких Полей разносилось новое тревожное слово: "Война! Война! Война!". Ее предвещали и страшные явления на небе, и тревожные лица людей, и вой собак по ночам, и ржание коней, чующих кровь. Война! Шляхта во всех городах, деревнях и селах доставала старое, заржавевшее оружие, молодежь пела песни о Еремии, а женщины молились в костелах. И собирались вооруженные воины от границ Пруссии, от Великой Польши, от многолюдной Мазовии, от далеких Карпатских гор.

Да, война смотрела прямо в глаза. Движение в Запорожье, народное восстание во всей Украине не могли быть объяснены только одним стремлением к грабежу и разбою, одним недовольством панами и магнатами. Хмельницкий хорошо понимал это и, пользуясь проявлениями гнета и насилия (а в них не было недостатка в те суровые времена), обратил социальную войну в религиозную, раздул народный фанатизм и сразу вырыл пропасть между враждующими сторонами — пропасть, которую могла наполнить только кровь.

И в душе ожидая мира, он стремился только к тому, чтобы обеспечить хоть на время свое могущество. А потом? Что будет потом, о том гетман запорожский не думал, в будущее не заглядывал и не заботился о нем.

Он не знал еще, что вырытая им пропасть так глубока, что никакие мирные трактаты не перекинут через нее мост, который мог бы продержаться хоть самое непродолжительное время. Проницательный политик, он не понимал все-таки, что ему не удастся спокойно воспользоваться плодами своего кровавого труда.

А предвидеть такой исход было нетрудно. Когда становятся лицом к лицу вооруженные враждующие тысячные армии, там пергаментом для переговоров будут служить поля, а пером- мечи и копья.

Все сулило войну, и даже простые люди инстинктивно понимали, что иначе и быть не может. Глаза всех поневоле обращались на князя Еремию, который с самого начала объявил войну не на жизнь, а на смерть. Перед этой монументальной фигурой как-то принижались, таяли и канцлер, и брацлавский воевода, и полководцы, и могущественный князь Доминик, провозглашенный главным вождем. Умалялось и таяло их значение, их власть. Войско и шляхта получили приказ собраться во Львове, а потом в Глинянах. Согласно этому туда начали прибывать войска из ближайших воеводств, а тут новые тревожные признаки начали угрожать авторитету республики. Не только менее послушные полки всеобщего ополчения, но даже и квартовые, прибыв на место сбора, оказывали неповиновение высшему начальству и вопреки приказам шли в Збараж, чтоб присоединиться к князю Еремии. Так поступили сначала воеводства киевское и брацлавское, — тамошняя шляхта когда-то служила под начальством Еремии, — потом русское, любельское, за ними пошли и коронные войска. Можно было ожидать, что и остальные последуют их примеру. Умышленно оставляемый в тени, Еремия силою обстоятельств становился гетманом и начальником сил всей республики. Шляхта и войско, преданное ему душой и телом, ожидали только его приказа. Вся власть, война, мир, будущее республики — все было в его руках.

Он набирал силу с каждым днем, каждый день к нему подходили новые полки. Наконец, тень от Еремы начала падать не только на канцлера, но и на сенат, на Варшаву, на всю республику.

В недоброжелательных ему кружках в Варшаве и в лагере гетманов, в свите князя Доминика и воеводы брацлавского начинали поговаривать о его непомерной гордости и надменности. Вспомнили дело о Гадяче, когда гордый князь въехал в Варшаву во главе четырехтысячного войска и, войдя в сенат, готов был изрубить всех, не исключая самого короля.

Поделиться с друзьями: