Чтение онлайн

ЖАНРЫ

«Огонек» - nostalgia: проигравшие победители
Шрифт:

Что было дальше?

Я бесновато орал про двадцатый съезд. Вскакивал со стула, чем пугал «Иваныча-Николаича». Он не ожидал такого поворота беседы. Я кричал, что как боролся со сталинистами, так и буду с ними бороться. Оказывается, они тут, в комитете госбезопасности свили гнездо. Тогда закрывайте журналы, сажайте нас пачками, но оставьте свои гнусные намеки. Или, может, вам известно то, что неизвестно нам? Может, партия реставрирует прежний режим? Но если это не так, если не реставрирует, то чем вы тут занимаетесь, собственно говоря? Я кричал в лицо хозяину кабинета, что его надо разоблачать как неосталиниста, идущего против линии партии. У нас свой, кричал я, такой в редколлегии есть — старый большевик со слуховым аппаратом в ухе, не вами ли вставленным, мешает работать, рубит статью за статьей, а если мы его не слушаем, кладет статью в портфель и несет наверняка вам, подлец. Но он — профессор ВПШ, его можно простить, он маразматик, выжил из ума. Но вы-то помоложе! Вы-то чего? Не понимаете, что мы делаем, чего хотим? Не видите, что страна, как лунатик, бредет в темноте, ощупью. От лозунга на одной трубе — к призыву на другой. От разукрашенного забора к забору. От путепровода — к путепроводу. И на них — все лозунги, лозунги… Про единство и заботу. Кто их читает? А нас, между прочим, стали читать. Молодежь стала читать. И про что же мы пишем? Про Герцена, про Робеспьера! Объясняем людям, как сохранить нравственность в революции. Вам это не интересно? Но это ваше личное дело. А наше дело — как раз вот это! И мы ни на шаг, слышите, ни на сантиметр не отступим от наших идей. Понятно?

— Какие еще ко мне претензии? — закончил я свой страстный монолог.

И тут мой слушатель не выдержал. Издав нечленораздельный звук и пристукнув по столу кулачком, он закричал не по службе:

— Вы при своем пакете! А я — при своем!

Вон оно что — понял я. У каждого, значит, своя работа.

Это выражение «при своем пакете» понравилось мне и запомнилось на всю жизнь. Подневольный, бедолага?

Я замолчал, насупившись, выказывая всем видом презрение к собеседнику. Не желаю больше разговаривать. Па-шел он… Нервы и правда, не театрально, расходились. И есть не дают.

Так и сказал:

— Какой уж час сижу у вас, голодный… Вы-то, небось, отобедали?

Николаич встрепенулся: забрезжил контакт.

— Ну, это мы моментом организуем!

Вплыла секретарша с подносом. Я скосил глаза: стальной подстаканник — фирменный знак учреждения — и в нем слабоокрашенный чаек с ломтиком лимона, бутерброды и что-то вроде сушек или сухарей. Все мизерное, сморщенное. Экономят, как китайцы.

Я подумал: да ну их, с их гуманизмом… Потерплю.

— Не надо! — отказался я. И добавил, рисуясь: — Если я арестован, вы меня все равно на довольствие поставите. А если не арестован, выпустите. Потерплю до дома.

Меня терзали сомнения. Верную ли я выбрал тактику защиты? Как бы в азарте не наговорить лишнего… Заповедь Исаича — по возможности не вступать с ними в беседу. А если никак нельзя, то прежде чем на допросе ответить, надо досчитать мысленно до десяти.

Попробовать теперь так: он спрашивает, а я молчу и считаю в уме — раз, два, три… девять, десять.

Нет, пожалуй, я сделал правильный ход. Конечно, в то, что я «свой», они ни на секунду не поверили. Не надо иллюзий! Но я получил передышку. Адаптировался. Никаких агентурных данных Иваныч мне не выложил. Только намеки, хотя и красноречивые. Не хотелось бы нам соорудить такой же сборник? И показал «Из-под глыб». Да, хотелось бы, следопыт ты мой зоркий. Только где ты нас засек? Это не ясно. Как, впрочем, не уверен — засек ли. Не на понт ли берешь?

Так что я правильно «кошу» под нормального советского журналиста, у которого затронута честь. А что нетерпимый и нервный — так довели!

В очередной раз меня проводили в комнату напротив, и мы остались вдвоем с белобрысым господином. Кто он? В каком звании? Не рядовой. Не зря провел годы на Колыме — «наколымил» себе службу в центральном аппарате. Сыск, он вечен, при всех режимах.

Но внешне вежливы, этого не отнимешь.

Охранник изредка курил, стоя у форточки, отравляя «волю». А та не хотела принимать его углекислоты, выбрасывала ее назад вместе с морозным парком.

Работа у него не пыльная, подумал я. Сколько, интересно, платят? Да уж не меньше, чем мне.

Я подошел к другому окну, отдернул занавеску — охранник не запротестовал.

За окном посерело. День завершался. Сверху видна была улица Кирова в самом устье, с потоком выливавшихся на площадь машин. Сколько раз я тут проезжал и не думал, что кто-нибудь так же посматривает сверху щеглом из клетки.

Однажды, году в пятидесятом, мы с моим дружком Колькой Сваровским, семиклассники, возвращались с новогодней елки — из Дома Союзов или даже из Кремля, куда достал билеты его отец, и шли как раз мимо этого здания, вдоль стены. Вдруг мой приятель заметил потертый кошелек. Он — цап его первым. Посмотрели — в нем тридцать рублей.

Я же больше рубля никогда не находил. Но во сне видел: захожу на Сретенке в телефонную будку, закрываю дверь и обалдеваю — на полу среди окурков стоит коричневый чемоданчик «балетка». Я открываю, а внутри — пачки сторублевок.

Сваровский вытащил из кошелька пятерку и протянул мне. Мог бы и не давать — находка по праву принадлежала ему одному. Принципы у нас на Сретенке были суровые: на чужой каравай рот не разевай, двое дерутся — третий не лезь.

К семнадцати годам мы, начитавшись книжек, стали другими. За неимением поблизости Воробьевых гор, стояли с ним на бульваре на спуске к Трубной площади и, как Герцен с Огаревым, тоже клялись посвятить себя чему-то прекрасному. Но обстановка не очень располагала. Под нами была крыша общественной уборной, а рядом массивная бетонная плевательница — свидетель искренности наших святых порывов. Об эту плевательницу, знали мы, разбил мужское хозяйство интеллигентный мальчик, катаясь на лыжах. Мы спускались с горы на самодельных санках, сколоченных из досок, с прилаженными снизу коньками. Ими можно было управлять. Это делал тот, кто лежал, придавленный кучей тел, в самом низу. Его задачей было объехать бетонное препятствие и вырулить в один из проходов справа или слева и выкатиться на самую площадь. Лыжами я лично управлять не мог, да и не было их у меня в ту пору.

Ребята сороковых-пятидесятых были чисты в помыслах, хотя жили в суровой обстановке Сретенских переулков. Мы и девчонок не целовали до двадцати лет. И все стреляли им по ногам из маленьких рогаток старательно изжеванными бумажными пульками — так мы за ними «ухаживали». Ходили с Колей в Тургеневскую читальню, на месте которой теперь безобразная плешь, и в библиотеку в переулке Стопани. Мы знали все проходные дворы, дружили с карманниками, иногда отваживались за компанию воровать голубей на Сухаревке, за что вполне могли жестоко поплатиться. Наш двор был какой-то особенно бандитский — кто воровал, кто учился в ремеслухе. Окруженный деревянным забором, с двумя старенькими флигельками и рядком сараев, таинственный, как вся сретенская жизнь, наш двор пугал даже Николая, моего одноклассника. И однажды его слегка в нем побили — за очки на носу!

Николай — мой товарищ — по-прежнему со мной. Всю жизнь мы рядом. Сейчас он в редакции ждет меня. Наверное, позвонил Тамаре, а та сообщила ему, что я давно отбыл на работу, и попросила напомнить мне, что мы сегодня в семь вечера идем с нею на фильм Тарковского «Солярис».

Я взглянул на часы — теперь уже скоро. Успею ли? Надежда не покидала меня.

Сосед докурил, захлопнул форточку. Исчез московский гул. Я постоял у подоконника еще минуту. От него едко пахло казенной пылью.

Отошел, выбрал стул в дальнем углу комнаты. Ладно, посидим, подумаем.

Был один вопрос, на который я не смог бы ответить, задай мне его лубянский «Иваныч-Николаич» или сам Александр Исаич, наш гуру.

Почему я — это я?

Говоря словами поэта: «… разве мама любила такого?»

Почему я — не Чикин, например? Почему вокруг него своя «кодла», а вокруг меня — своя?

Что нас делает такими, какие мы есть — или даже больше, чем мы есть, как сказал бы философ Батищев?

Мама-мамочка, друг мой! Ты на Ваганьковском кладбище, участок тридцать пять. Ты счастлива, что увидела меня, «полуседого и всезнающего, как змея»?

А я не увидел таким моего сороковой армии сержанта — участок девятнадцать. Его могилу сразу заметишь — такого дубового креста, как сделал Антон, нет на всем Ваганьковском. Он остался в моей памяти темноволосым, доверчивым, двадцатишестилетним. Теперь я кочую от твоей мраморной плитки — к его белому валуну. Мы привезли его с Псковских озер. Он лежал среди других на берегу и как-то особенно посверкивал кварцевой макушкой. Когда-то братья мечтали пешком с рюкзаками, с заходом в Печоры, мимо Пушкинских гор, лесами добраться до нашего озера, где один из них в детстве отдыхал не раз, а другой озера не видел. Хотели побывать вместе. Может быть, и натолкнулись бы на этого красавца.

Поделиться с друзьями: