Охота на зайца. Комедия неудачников
Шрифт:
— Вы лжете. Латур здесь, где–то неподалеку, и я без него не уйду. Вам–то какое дело до всего этого?
— Никакого. Абсолютно никакого. Ищите где хотите, обшарьте вокзал и окрестности, хоть всю Венецию разбейте на квадратики, меня это не касается. Латур в Брешии, а хуже всего то, что он наверняка попытается связаться с вами. Он ведь достаточно взрослый, верно?
Последняя гроздь пассажиров направляется к выходу. Среди них Беттина. Я тоже к ним присоединился, как только заметил ее. Брандебург и бровью не повел — схватить меня сейчас ему все равно невозможно. Не вынимая рук из карманов своего пальто, он бросает последнюю фразу:
— По возвращении в Париж встреч у вас будет больше, чем надо. Еще увидимся.
Беттина только что прошла мимо. Она идет слишком быстро, и я тоже ускоряю шаг. Даже со спины заметно, что она зла на весь белый свет. Она вступает в Венецию не с той ноги, ее первое впечатление будет омрачено, а первое воспоминание останется незабываемо печальным. И это досадно, потому что она даже не подозревает, что ждет ее снаружи сразу по выходе с вокзала. Я вовсе не романтического склада и не цепенею от безупречности линий какой–нибудь полуразвалившейся стены, нет, но я видел достаточно пар глаз в момент выхода в город, чтобы суметь прочесть там кое–что. Нечто такое, что встречаешь нечасто. Венеция–Санта Лючия напоминает все прочие итальянские вокзалы — фашистская прямолинейность и черный мрамор. Но едва ставишь ногу на верхнюю ступеньку лестницы, ведущей на улицу, как получаешь первую эстетическую оплеуху: панорама Большого канала, пересеченного белым мостом, ведущим к базилике, причальные сваи, раскрашенные голубыми спиралями, так что напоминают гигантские леденцы, швартующийся vaporetto. Бульвару Дидро у Лионского вокзала предстоит сделать еще одно усилие. Быть может, м–ль Бис сожгла еще не весь свой эмоциональный запас? Быть может, ее первое свидание еще не пропало?
Свидание…
Я еще не осмеливаюсь заговорить с ней, она не заметила меня на перроне. Неподалеку проезжает тележка уборщиков, Ришар сидит рядом с водителем, Жан–Шарль наверняка на дне одной из прицепных вагонеток.
Беттина останавливается перед обменным пунктом, колеблется немного: тут очередь, нет, еще успеется. Внимание, сейчас решительный момент, чтобы проверить, сохранился ли у нее интерес к внешнему миру, и если да, то я, быть может, рискну запечатлеться на сетчатке ее глаза, где–нибудь в самом уголке.
Ничего. Она вошла в Венецию, как в метро, бросив всего один взгляд на указательную табличку, я даже не успел разглядеть, какую именно.
А в общем–то мне радоваться надо, а не жаловаться, что ей не хватило желания, или смелости, или силы, чтобы устроить нам истерический припадок в присутствии полиции, писать заявление, давать показания. Но как только ей полегчает немного, в голове у нее обязательно засвербит один вопрос: как все это могло случиться в поезде, битком набитом людьми и мундирами? Никогда она не найдет ответа. Я сам его до сих пор ищу.
В Венеции я только это и знаю — выход на сцену, пережитый раз тридцать. Но очарование длится всего пять–десять секунд, а дальше думаешь только об одном: поскорей добраться до того номера на втором этаже, в конце коридора, в гостинице Милио. Чтобы заполучить его, надо прийти первым, и все это по той простой причине, что там есть душ и отдельный санузел. Остальным придется пользоваться общими удобствами в коридоре, воюя за место с немецкими туристами, свежими, отдохнувшими и неспособными понять, что душ для нас предмет первейшей необходимости. Затем скользнуть под одеяло только ради удовольствия разобрать постель и вытянуться на четверть часика, без особой надежды сразу уснуть. Только чтобы очистить глаза белизной простыней. Часто мы устраиваемся по двое в одной кровати, все зависит от сезона. Особенно в Риме. В Венеции нет сезонов, там всегда полно, так что мы с Ришаром пользуемся умывальником по очереди. В постели я курю, осматриваю свои шмотки, висящие на вешалке, выворачиваю содержимое карманов в пепельницу и любуюсь небольшой картиной над столом, изображающей рыбацкий баркас и в нем двух подыхающих рыбин неопределенно–желтого цвета. Входит горничная, всегда по ошибке, и начинает кудахтать, видя одного из нас в кальсонах, а другого голышом, выходящего из душа. Молчаливых, словно недавно поссорившаяся парочка. Стоит ей войти, как Ришар подливает масла в огонь, бросая мне по–итальянски: «Сокровище мое, ты же пудру не смыл!»
Терпеть не могу эту старую каргу: ради куска мыла или сухого полотенца вечно приходится бегать за ней по этажам. Единственное преимущество гостиницы «Листа–ди–Спанья» в том, что она расположена в пятнадцати метрах от вокзала. Мне понадобилось довольно много времени, прежде чем я понял, что это название улицы, так же как Калле или Рива. А сегодня утром я бы и трех лишних шагов не сделал.
С трудом карабкаюсь вверх по лестнице, что ведет к приемной стойке. За стойкой дочь старой карги, женщина–пантера, которая на две головы выше меня. Она пристально смотрит на нас своими косыми глазами, голубыми и до странности притягательными.
— Siete stanco?
Устали? Немного. Она всегда спрашивает. Я подозреваю, что начхать ей на это с высокой колокольни, но в учтивости ей, по крайней мере, не откажешь. Затем настает черед пары–другой бесполезных вопросов: да, мы всего лишь трое проводников, да, мы съедем сегодня же вечером, как обычно, да, вот мое железнодорожное удостоверение, спасибо. Будто она всего этого уже наизусть не знает.
— Е vostro amico, rimane fin'a quando?
Надолго ли останется мой друг?.. Меня подмывает сказать ей, что соня вовсе мне не друг, но сейчас не время. Дня на два–три, говорю я, чтобы ее успокоить. Тут всегда можно договориться, чтобы пристроить приятелей или невест проводников. Порой они и скидку делают, но редко. Подумать только, я даже Катю никогда сюда не приводил, а какой–то дурацкий соня этим воспользуется.
Ришар уже лишил постель невинности. Курит, задрав нос кверху.
— Душ принял? — спрашиваю я.
— Нет.
— Где он?
— Заяц твой? Косая ему «шкаф» подсунула, на третьем, пятнадцать тысяч лир за ночь. Самая дешевая комнатенка во всей Венеции. Он тут надолго?
— Не знаю. Его видел кто–нибудь?
— Вряд ли.
— Хочешь объяснений?
— Да. Прими только душ сначала.
Хорошая мысль. Потом я завалюсь, голый, чистый, до самого вечера. Уже одно раздевание доставляет настоящее удовольствие. Мне кажется, будто я чищу луковицу. Руки потеряли ловкость и с трудом вылезают из рукавов; чтобы снять ботинки, приходится сесть.
— А твоя партия в карты?
— Время еще есть. Надо сперва химчистку найти.
— А у Эрика какая комната? С маленькой кроватью?
— ? Ты это нарочно, что ли? У него же сейчас Ба–ба.
— Извини.
Я закрываю глаза, чтобы лучше прочувствовать ласку горячей воды. Целое облако блаженства наполняет мои туловище и плечи, рассудок отключается, я постепенно увеличиваю силу напора и подставляю под струи затылок. Ничто больше не заставит меня выйти из–под этого душа, кроме моего поезда в 18.50.
— Эй, ты думаешь, бак безразмерный? Оставь мне хоть немного горячей воды.
Он занимает мое место среди пара, и внезапно мне становится холодно. Я как–то забыл про зиму, про январь, про чуть теплые батареи и про полное отсутствие в этой пещере махровых полотенец. Ни малейшего желания бегать ради них за старухой. Обойдусь полотенцем для рук, висящим на краю раковины. Мои плечи дрожат и сердятся на меня, я ныряю в постель и сворачиваюсь клубком под своим одеялом.
— О, проклятье, до чего хорошо… Антуан?
— Здесь я. Прячусь.
— Лежи где лежишь, только скажи мне все–таки, кто он такой?
Если бы я прислушался к себе, я бы выдал ему все, словно долгую злобную отрыжку, не упуская ни одной подробности, как делаю это по привычке с Катей, даже когда ничего не произошло.
Я лежу, зарывшись в постель, мое дыхание согрело наконец комок тряпья, в котором я нашел убежище.
***
Почему я солгал? Быть может, желание поведать об этой ночи сплошных обломов уже не так свербило во мне? Видимо, из–за убежденности, что никакими словами невозможно передать безумие событий, но главное — из–за смутного чувства, что все это принадлежит только мне. Что это ни с кем нельзя делить. Это не то что вбить в чью–то заурядную башку тысячу досадных пустяков, с которыми сталкиваешься в рейсе. Даже для Кати, этого преданного существа, влюбленного, внимательного, такое было бы чересчур. Никто не скажет мне, что делать с соней, никто не был на моем посту в среду двадцать первого января, в двести двадцать третьем поезде, в девяносто шестом вагоне. Именно это и хотел сказать убийца нынче ночью. Они не забудут… Уж я–то знаю, как легко разыскать проводника: достаточно маленькой жалобы в компанию, достаточно навести справки среди моих коллег, выдав себя за моего друга. Найдутся тысячи способов, чтобы выяснить, кто был той ночью в девяносто шестом вагоне двести двадцать третьего поезда. Брандебург с его фальшивым джентльменством и глухими угрозами наверняка сумеет узнать мое имя. Я как бабочка, пришпиленная в витрине энтомолога.