ЖАНРЫ

охранники и авантюристы

Щеголев Павел Елисеевич

Шрифт:

– Давненько не видались! Как живете, что поделываете? Что хорошего?

– Я к вам, Павел Семенович, по делу: меня исключили из университета, и теперь… {259}

– Ай-ай-ай! Вот так дело! Я и забыл: как же, как же, слышал от ваших товарищей, что вы организовали протест против Кассо! Не протестуйте: не поверю-с, чтобы вы, старый революционер, пошли бы „случайно“: наверное, и выступили с речью, и шикали… Я человек прямой: люблю правду. И жаль мне вас: читал в прошении, что у вас дочь родилась, пора бы остепениться. Я бы, конечно, дал (но уже в последний раз) вам свидетельство о благонадежности, но начальник и слышать не хочет! Еще острит: „Аресты студентов удивительно, если верить прошениям, повышают рождаемость детей в столице: у всех арестованных родили жены, а у какого-то жида так даже две!“.

У меня является желание схватить пресс-папье и кинуть его в голову Статковского, но мысль о дочери удерживает меня. А Статковский, заметив направление моего взгляда, перекладывает пресс-папье на другое место. Я сдерживаю злость и говорю:

– Я хочу подать прошение на высочайшее имя об амнистии.

– Не советую: ваши товарищи отвернутся от вас, газеты высмеют, а профессора будут презирать вас, как ренегата, и все равно не дадут кончить… Главное же, что прошение будет прислано к нам за справками о вас… Ну, а мы завалены работой и успеем ответить лишь через 2-3 месяца: все равно не попадете в университет.

В душе я соглашаюсь, что это верно, но молчу.

– Знаете, у меня мелькнула мысль: я поговорю с начальником, чтобы вас принять в университет условно, чуть что заметим - вон без возврата. Вы зайдите ко мне… Нет, не заходите, а придите к Зоологическому саду; там я встречу вас и расскажу о результатах: я всегда охотно хлопочу, если вижу у человека искреннее желание порвать с революционным подпольем. Дай бог, чтобы хлопоты увенчались успехом…

– Спасибо сердечное, Павел Семенович. До свидания.

Я вышел из охранки; дождь уже перестал, но в воздухе было сыро и холодно; грозно вдали выглядывал шпиц Петропавловки, а с Невы доносились гудки пароходов. В серд-{260}це было мучительное сомнение: сделает ли? Получит ли согласие? А вдруг это не даром: потребует взятки или „услуг“? „Но тогда можно не согласиться“, - успокаивал внутренний голос.

На сердце было тяжело: хотелось солнца, ласки близкого человека, слова товарища. На небе были тучи, близкого человека не было, товарищи были озлоблены, как и я, на свою судьбу.

Полчаса третьего я был уже у Зоологического. В четверть четвертого показался Статковский, зорко всматривавшийся в проходящую публику и подозрительно осмотревший всех окружавших меня. Поздоровались.

– Ну, начальник ломался, но все же я его убедил: напишем, что с нашей стороны нет препятствий к вашему возвращению в университет. Только вот что; вы мне напишите об этом в форме не прошения, а просто личного письма, что просите меня похлопотать о свидетельстве о благонадежности.

Я задумался, но, вспомнив свое решение навсегда уйти от революционных кружков, решил, что это письмо не может меня скомпрометировать.

После этого мы расстались.

В тот же день я написал письмо. Однако, в Министерстве народного просвещения свидетельства не оказалось и через 3-4 дня; снова иду в охранку. Статковский принимает меня сухо.

– Еще не послано… Начальник упрямится, считает вас очень опасным: он хочет, чтобы вы помогли мне восстановить истину; академисты нас засыпали доносами на профессуру и студенчество: мы прямо не решаемся, что и делать: арестовать и выслать невинных легко, а потом и от начальства будет нагоняй, да и самим неприятно. Помогите нам: сделайте доброе дело, спасете невинных. А мы вам тоже услужим: пошлем благонадежность…

В моем мозгу пронеслась мысль: ведь это „провокация“, служба в охранке. Хотелось бежать, все забыв на свете, а Статковский читал мысли. {261}

– Мы вовсе не требуем предательства, мы только будем вам говорить про имеющиеся у нас сведения, а вы скажите кто невиновен; если же не хотите говорить, то просто скажите - „не знаю“.

Я молчал. Статковский взял со стола бумагу и спросил:

– Скажите, мог ли И. убить прокурора… Я веду это дело, давно знаю и не могу ничего понять…

Я возмутился.

– Прокурора убили воры. И. не при чем: он ехал в одном с ним поезде…

– Да, я уверен тоже, что И. невиновен: очень рад, что он не при чем. Ну, разве так страшно будет вам говорить изредка про невинных людей, обвиняемых академистами черт знает в чем…

Я почувствовал, что мысли путаются: с одной стороны, ясно сознавал, что мой долг - бежать отсюда; с другой - меня удерживало то, что Статковский сладко пел.

– Подумайте: разве плохо будет спасать невинных от ареста, от ссылок, исключений… Вы сами пострадали невинно и должны понимать, как важно знать нам правду. У нас сотни доносчиков, но все они доносят про дурное в людях, а про хорошее молчат. Я знаю, что вы не пойдете на провокацию, и поэтому-то предлагаю только корректировать нашу работу. При ваших знакомствах и связях вы это можете делать без труда. А „благонадежность“-то уж готова. Вот она.

Сердце сжалось: через неделю кончался прием в университет, и грозила солдатчина, а тут предлагали доброе дело делать, и открывались перспективы научной работы. Увы, был я малоопытен и доверчив к людям; думал, что никто не станет у меня вырывать показаний, которые я не захочу дать; хуже не будет, чем сейчас…

Статковский спросил:

– Посылать?
– и не дожидаясь, позвонил агента, которому и велел „немедленно отдать бумагу в канцелярию и сказать, что П.С. просит сейчас же ее отправить“ [61] . Статков-{262}ский, поняв мое желание разобраться в мыслях, попросил меня написать мой адрес и звание собственноручно и извинился, что больше не может „беседовать“, так как очень занят: через несколько дней он меня известит о времени новой „беседы“. Я ушел.

[61] Даже это было комедией, рассчитанной на эффект: бумага пошла лишь через три дня, когда ее отвез в департамент лично Добровольский!

Только на улице, когда я шагал, не разбирая дороги и не замечая встречных, я почувствовал, что попал в паутину.

– Неужели Азеф начал тоже с выяснения истины, а дошел до предательства всех и вся? Неужели я „провокатор“, „сотрудник охранки“, т. е. самое последнее отребье на земле? Нет и нет! Я никого не продам, а только буду давать верное освещение истинных фактов. Да и не вечно же я буду связан с охранкой: через несколько месяцев можно „заболеть“ и перестать ходить на „беседы“. Кроме того, я уйду в сторону от „подполья“, перестану видеться с товарищами по партии и, следовательно, буду неинтересен. Увы, я не знал, что моя судьба уже решена, что мне остается лишь катиться вниз по наклонной плоскости.

Придя домой, я долго не мог разобраться в мыслях; когда я лег спать, мне все слышалось, что кто-то кричит: „Провокатор! Охранник! Азеф!“. Этот сон стал спутником моей жизни: и позже не раз я просыпался ночью в холодном поту, весь дрожа, что открыто мое „сотрудничество“.

Через два дня я получил письмо, в котором Статковский просил меня зайти поговорить „об уроке“ в кафе Андреева (на Невском против улицы Гоголя). Новые сомнения, которым положило конец известие, мало относящееся к этому делу, но заставившее меня идти: один из исключенных студентов был принят благодаря любовнице Кассо, которой он очень понравился, а другой купил „благонадежность“ в провинции. Оба говорили открыто, не считая свои способы поступления некрасивыми: я счел, что спасение „невинных“ через охранку чище ухаживания за перезревшей гречанкой… Скоро мне пришлось раскаяться в своей наивности.

Поделиться с друзьями: